всякому грабить сподручно... Вот мужики и сидят с семействами
по логам да по дальним закорякам, а кто проявится сюда, в том и
жизнь запрещают...
Ночь низко опустила заволоченное тучами безвыходное небо.
Чепурный выехал из деревни в безопасную степную тьму, и конь
пошел вдаль, сам себе нюхая дорогу. Из земли густыми облаками
испарялась тучная теплота, и чевенгурец, надышавшись, уснул,
обняв за шею бредущую лошадь.
Тот, к кому он ехал, сидел в эту ночь за столом Черновского
сельсовета. На столе горела лампа, освещая за окнами огромную
тьму. Копенкин говорил с тремя мужиками о том, что социализм --
это вода на высокой степи, где пропадают отличные земли.
-- То нам с малолетства известно, Степан Ефимыч, --
соглашались крестьяне: они рады были побалакать, потому что им
не хотелось спать. -- Сам ты не здешний, а нужду нашу сразу
заметил, и кто тебя надоумил? Только что нам будет за то, раз
мы этот социализм даром для Советской власти заготовим? Ведь
туда трудов немало надобно положить -- как ты скажешь?
Копенкин горевал, что нет с ним Дванова -- тот бы им
социализм мысленно доказал.
-- Как что будет? -- самостоятельно объяснял Копенкин. -- У
тебя же у первого навсегда в душе покойно станет. А сейчас у
тебя там что?
-- Там-то? -- собеседник останавливался на своем слове и
смотрел себе на грудь, стараясь разглядеть, что у него есть
внутри. -- Там у меня, Степан Ефимыч, одна печаль и черное
место...
-- Ну вот -- сам видишь, -- указывал Копенкин.
-- Прошлый год я бабу от холеры схоронил, -- кончал
печальный гражданин, -- а в нынешнюю весну корову продотряд
съел... Две недели в моей хате солдаты жили -- всю воду из
колодца выпили. Мужики-то помнят...
-- Еще бы! -- подтверждали двое свидетелей.
Лошадь Копенкина -- Пролетарская Сила -- отъелась и вздулась
телом за эти недели, что она стояла без походов. По ночам она
рычала от стоячей силы и степной тоски. Мужики днем приходили
на двор сельсовета и обхаживали Пролетарскую Силу по нескольку
раз. Пролетарская Сила угрюмо смотрела на своих зрителей,
поднимала голову и мрачно зевала. Крестьяне почтительно
отступали перед горюющим зверем, а потом говорили Копенкину:
-- Ну, и конь у тебя, Степан Ефимыч! Цены ему нет -- это
Драбан Иваныч!
Копенкин давно знал цену своему коню:
-- Классовая скотина: по сознанию он революционней вас!
Иногда Пролетарская Сила принималась разрушать сарай, в
котором она стояла без дела. Тогда выходил на крыльцо Копенкин
и кратко приказывал:
-- Брось, бродяга!
Конь затихал.
Рысак Дванова от близости Пролетарской Силы весь запаршивел,
оброс длинной шерстью и начал вздрагивать даже от внезапной
ласточки.
-- Этот конь свойских рук просит, -- рассуждали посетители
сельсовета. -- Иначе он весь сам собой опорочится.
У Копенкина по должности предсельсовета прямых обязанностей
не встретилось. Приходили в сельсовет ежедневно разговаривать
мужики; Копенкин слушал эти разговоры, но почти не отвечал на
них и лишь стоял на страже революционной деревни от набегов
бандитов, но бандиты как будто умолкли.
На сходе он раз навсегда объявил:
-- Дала вам Советская власть благо -- пользуйтесь им без
остатка врагам. Вы сами -- люди и товарищи, я вам не умник, и в
Совет с дворовой злобой не появляйтесь. Мое дело краткое --
пресекать в корне любые поползновения...
Крестьяне уважали Копенкина день ото дня больше, потому что
он не поминал ни про разверстку, ни про трудгужповинность, а
бумажки из волревкома складывал в пачку до приезда Дванова.
Грамотные мужики почитывали эти бумажки и советовали Копенкину
истребить их без исполнения: теперь власть на любом месте может
организоваться, и никто ей не упрек, говорили они, читал новый
закон, Степан Ефимыч?
-- Нет, а что? -- отвечал Копенкин.
-- Самим Лениным объявлен, как же! Власть теперь местная
сила, а не верхняя!
-- Тогда волость нам недействительна, -- делал вывод
Копенкин. -- Эти бумажки по закону надо бросить.
-- Вполне законно! -- поддакивали присутствующие. --
Давай-ка мы их по порциям разделим на раскурку.
Копенкину нравился новый закон, и он интересовался, можно ли
Советскую власть учредить в открытом месте -- без построек.
-- Можно, -- отвечали думающие собеседники. -- Лишь бы
бедность поблизости была, а где-нибудь подальше -- белая
гвардия...
Копенкин успокаивался. В нынешнюю ночь разговоры кончились в
полночь: в лампе догорел керосин.
-- Мало из волости керосину дают, -- сожалели уходящие,
ненаговорившиеся мужики. -- Плохо служит нам государство.
Чернил, вон, цельный пузырь прислали, а они и не понадобились.
Лучше б керосин слали либо постное масло.
Копенкин вышел на двор поглядеть на ночь -- он любил эту
стихию и всегда наблюдал ее перед сном. Пролетарская Сила,
почуяв друга, тихо засопела. Копенкин услышал лошадь -- и
маленькая женщина снова представилась ему как безвозвратное
сожаление.
Где-то одиноко лежала она сейчас -- под темным волнением
весенней ночи, а в чулане валялись ее пустые башмаки, в которых
она ходила, когда была теплой и живой.
-- Роза! -- сказал Копенкин своим вторым маленьким голосом.
Конь заржал в сарае, словно увидел путь, и хрястнул ногой по
перекладине запора: он собирался вырваться на весеннее
бездорожье и броситься наискосок к германскому кладбищу --
лучшей земле Копенкина; та спертая тревога, которая томилась в
Копенкине под заботами предсельсоветской бдительности и
товарищеской преданностью Дванову, сейчас тихо обнажилась
наружу. Конь, зная, что Копенкин близок, начал бушевать в
сарае, сваливая на стены и запоры тяжесть громадных чувств,
будто именно он любил Розу Люксембург, а не Копенкин.
Копенкина взяла ревность.
-- Брось ты, бродяга, -- сказал он коню, ощущая в себе
теплую волну позора.
Конь проворчал и утих, переведя свои страсти во внутренний
клекот груди.
По небу страшно неслись рваные черные облака -- остатки
далекого проливного дождя. Вверху был, наверное, мрачный ночной
вихрь, а внизу было смирно и бесшумно, даже слышалось, как
ворочались куры у соседей и скрипели плетни от движения мелких
безвредных гадов.
Копенкин уперся рукой в глинобитную стену, и в нем
опустилось сердце, потеряв свою твердую волю.
-- Роза! Роза моя, Роза! -- прошептал он себе, чтобы не
слышала лошадь.
Но конь глядел одним глазом сквозь щель и дышал на доски так
сухо и горячо, что дерево рассыхалось. Заметив наклоненного
обессилевшего Копенкина, конь давнул мордой и грудью в
столбовой упор и завалил всю постройку на свой зад. От
неожиданного нервного ужаса Пролетарская Сила заревела
по-верблюжьи и, взметнув крупом все гнетущее устройство сарая,
выбросилась к Копенкину, готовая мчаться, глотать воздух с
пеною рта и чуять невидимые дороги.
Копенкин сразу высох лицом, и в груди его прошел ветер. Не
снарядив коня, он вскочил на него -- и обрадовался.
Пролетарская Сила с размаху понеслась наружу из деревни; не
умея от тяжести тела прыгать, лошадь валила передними ногами
гуменные плетни и огорожи, а затем переступала через них по
своему направлению. Копенкин повеселел, словно ему до свидания
с Розой Люксембург остались одни сутки езды.
-- Славно ехать! -- вслух сказал Копенкин, дыша сыростью
поздней ночи и принюхиваясь к запахам продирающихся сквозь
землю трав.
Конь разбрасывал теплоту своих сил в следах копыт и спешил
уйти в открытое пространство. От скорости Копенкин чувствовал,
как всплывает к горлу и уменьшается в весе его сердце. Еще бы
немного быстрее, и Копенкин запел бы от своего облегченного
счастья, но Пролетарская Сила слишком комплектна для долгой
скачки и скоро пошла обычным емким шагом. Была ли дорога под
конем или нет -- не видно; лишь край земли засвежел светом, и
Пролетарская Сила хотела поскорее достигнуть того края, думая,
что туда и нужно было Копенкину. Степь нигде не прекращалась,
только к опущенному небу шел плавный затяжной скат, которого
еще ни один конь не превозмог до конца. По сторонам, из дальних
лощин, поднимался сырой холодный пар, и оттуда же восходил
тихими столбами печной дым проголодавшихся деревень. Копенкину
нравились и пар, и дым, и неизвестные выспавшиеся люди.
-- Отрада жизни! -- говорил он себе, а холод лез ему за шею
раздражающими хлебными крошками.
Посреди полосы света стоял далекий отчетливый человек и
чесал рукой голову.
-- Нашел место почесаться! -- осудил человека Копенкин. --
Должно быть, есть у него там занятье, что стоит на заре среди
поля и не спит. Доеду -- возьму и документы спрошу, напугаю
черта!
Но Копенкина ожидало разочарование -- чесавшийся в свете
зари человек не имел и признаков карманов или каких-либо
прорех, где бы могли храниться необходимые ему документы.
Копенкин добрался до него через полчаса, когда уже свет солнца
шумел по всему небу. Человек сидел на просохшем бугорке и
тщательно выбирал ногтями грязь из расщелин тела, словно на
земле не было воды для купанья.
"Организуй вот такого дьявола!" -- проговорил про себя
Копенкин и не стал проверять документы, вспомнив, что и у него
самого, кроме портрета Розы Люксембург, зашитого в шапке, тоже
не было никакого бланка.
Вдалеке, во взволнованном тумане вздыхающей почвы, стояла и
не шевелилась лошадь. Ноги ее были слишком короткими, чтобы
Копенкин поверил, что лошадь была живой и настоящей, а к ее шее
немощно прильнул какой-то маленький человек. С зудящим
восторгом храбрости Копенкин крикнул: "Роза!" -- и Пролетарская
Сила легко и быстро понесла свое полное тело по грязи. То
место, где неподвижно стояла коротконогая лошадь, оказалось