позванивавшему железу.
-- Мотя! -- позвал наставник слесаря. -- Подтяни здесь
гаечку на полниточки!
Мотя тронул гайку разводным ключом на полповорота. Наставник
вдруг так обиделся, что Захару Павловичу его жалко стало.
-- М/о'тюшка! -- с тихой угнетенной грустью сказал
наставник, но поскрипывая зубами. -- Что ты наделал, сволочь
проклятая? Ведь я тебе что сказал: гайку!! Какую гайку?
Основную! а ты контргайку мне свернул и с толку меня сбил! а ты
контргайку мне осаживаешь! а ты опять-таки контргайку мне
трогаешь! Ну, что мне с вами делать, звери вы проклятые? Иди
прочь, скотина!
-- Давайте я, господин механик, контргайку обратно на
полповорота отдам, а основную на полнитки прижму! -- попросил
Захар Павлович.
Наставник отозвался растроганным мирным голосом, оценив
сочувствие к своей правоте постороннего человека.
-- А? Ты заметил, да? Он же, он же... лесоруб, а не
слесарь! Он же гайку, гайку по имени не знает! а? Ну что ты
будешь делать? Он тут с паровозом как с бабой обращается, как
со шлюхой с какой! Господи боже мой!.. Ну, пойди, пойди сюда --
поставь мне гаечку по-моему...
Захар Павлович подлез под паровоз и сделал все точно и как
надо. Затем наставник до вечера занимался паровозами и ссорами
с машинистами. Когда зажгли свет, Захар Павлович напомнил
наставнику о себе. Тот снова остановился перед ним и думал свои
мысли.
-- Отец машины -- рычаг, а мать -- наклонная плоскость, --
ласково проговорил наставник, вспоминая что-то задушевное, что
давало ему покой по ночам. -- Попробуй завтра топки чистить --
приди вовремя. Но не знаю, не обещаю -- попробуем, посмотрим...
Это слишком сурьезное дело! Понимаешь: топка! Не что-нибудь, а
-- топка!.. Ну, иди, иди прочь!
Еще одну ночь проспал Захар Павлович в чулане у столяра, а
на заре, за три часа до начала работы, пришел в депо. Лежали
обкатанные рельсы, стояли товарные вагоны с надписями дальних
стран: Закаспийские, Закавказские, Уссурийские железные дороги.
Особые странные люди ходили по путям: умные и сосредоточенные
-- стрелочники, машинисты, осмотрщики и прочие. Кругом были
здания, машины, изделия и устройства.
Захару Павловичу представился новый искусный мир -- такой
давно любимый, будто всегда знакомый, -- и он решил навеки
удержаться в нем.
За год до недорода Мавра Фетисовна забеременела семнадцатый
раз. Ее мужик, Прохор Абрамович Дванов, обрадовался меньше, чем
полагается. Созерцая ежедневно поля, звезды, огромный текущий
воздух, он говорил себе: на всех хватит! И жил спокойно в своей
хате, кишащей мелкими людьми -- его потомством. Хотя жена
родила шестнадцать человек, но уцелело семеро, а восьмым был
приемыш -- сын утонувшего по своему желанию рыбака. Когда жена
за руку привела сироту, Прохор Абрамович ничего против не
сказал:
-- Ну, что ж: чем ребят гуще, тем старикам помирать
надежней... Покорми его, Мавруша!
Сирота поел хлеба с молоком, потом отодвинулся и зажмурился
от чужих людей.
Мавра Фетисовна поглядела на него и вздохнула:
-- Новое сокрушение господь послал... Помрет недоростком,
должно быть: глазами не живуч, только хлеб будет есть
напрасно...
Но мальчик не умирал два года и даже ни разу не болел. Ел он
мало, и Мавра Фетисовна смирилась с сиротой.
-- Ешь, ешь, родимый, -- говорила она, -- у нас не возьмешь
-- у других не схватишь...
Прохор Абрамович давно оробел от нужды и детей и ни на что
не обращал глубокого внимания -- болеют ли дети или рождаются
новые, плохой ли урожай или терпимый, -- и поэтому он всем
казался добрым человеком. Лишь почти ежегодная беременность
жены его немного радовала: дети были его единственным чувством
прочности своей жизни -- они мягкими маленькими руками
заставляли его пахать, заниматься домоводством и всячески
заботиться. Он ходил, жил и трудился как сонный, не имея
избыточной энергии для внутреннего счастья и ничего не зная
вполне определенно. Богу Прохор Абрамович молился, но
сердечного расположения к нему не чувствовал; страсти
молодости, вроде любви к женщинам, желания хорошей пищи и
прочее, -- в нем не продолжались, потому что жена была
некрасива, а пища однообразна и непитательна из года в год.
Умножение детей уменьшало в Прохоре Абрамовиче интерес к себе;
ему от этого становилось как-то прохладней и легче. Чем дальше
жил Проход Абрамович, тем все терпеливей и безотчетней
относился ко всем деревенским событиям. Если б все дети Прохора
Абрамовича умерли в одни сутки, он на другие сутки набрал бы
себе столько же приемышей, а если бы и приемыши погибли, Прохор
Абрамович моментально бросил бы свою земледельческую судьбу,
отпустил бы жену на волю, а сам вышел босым неизвестно куда --
туда, куда всех людей тянет, где сердцу, может быть, так же
грустно, но хоть ногам отрадно.
Семнадцатая беременность жены огорчила Прохора Абрамовича по
хозяйственным соображениям: в эту осень меньше родилось детей в
деревне, чем в прошлую, а главное -- не родила тетка Марья,
рожавшая двадцать лет ежегодно, за вычетом тех лет, которые
наступали перед засухой. Это приметила вся деревня, и, если
тетка Марья ходила порожняя, мужики говорили: "Ну, Марья нынче
девкой ходит -- летом голод будет".
В этот год Марья тоже ходила худой и свободной.
-- Паруешь, Марь Матвевна? -- с уважением спрашивали ее
прохожие мужики.
-- А что ж! -- говорила Марья и с непривычки стыдилась
своего холостого положения.
-- Ну ничего, -- успокаивали ее. -- Глядишь, опять скоро
сына почнешь: ты на это ухватлива...
-- а чего ж зря-то жить! -- смелела Марья. -- Лишь бы хлеб
был.
-- Это-то хоть верно, -- соглашались мужики. -- Бабе родить
не трудно, да хлеб за ней не поспевает... Да ты-то ведьма: ты
свою пору знаешь...
Прохор Абрамович сказал жене, что она отяжелела безо
времени.
-- И-их, Проша, -- ответила Мавра Фетисовна, -- я рожу, я и
с сумой для них пойду -- не ты ведь!
Прохор Абрамович умолк на долгое время.
Настал декабрь, а снегу не было -- озимые вымерзали. Мавра
Фетисовна родила двоешек.
-- Снеслась, -- сказал у ее кровати Прохор Абрамович. -- Ну
и слава богу: что ж теперь делать-то! Должно, эти будут живучие
-- морщинки на лбу и ручки кулаками.
Приемыш стоял тут же и глядел на непонятное с искаженным
постаревшим лицом. В нем поднялась едкая теплота позора за
взрослых, он сразу потерял любовь к ним и почувствовал свое
одиночество -- ему захотелось убежать и спрятаться в овраг. Так
же ему было одиноко, скучно и страшно, когда он увидел
склещенных собак -- он тогда два дня не ел, а всех собак
разлюбил навсегда. У кровати роженицы пахло говядиной и сырым
молочным телком, а сама Мавра Фетисовна ничего не чуяла от
слабости, ей было душно под разноцветным лоскутным одеялом --
она обнажила полную ногу в морщинах старости и материнского
жира; на ноге были видны желтые пятна каких-то омертвелых
страданий и синие толстые жилы с окоченевшей кровью, туго
разросшиеся под кожей и готовые ее разорвать, чтобы выйти
наружу; по одной жиле, похожей на дерево, можно чувствовать,
как бьется где-то сердце, с усилием прогоняя кровь сквозь узкие
обвалившиеся ущелья тела.
-- Что, Саш, загляделся? -- спросил Прохор Абрамович у
ослабевшего приемыша. -- Два братца тебе родилось. Отрежь себе
хлеба ломоть и ступай бегать -- нынче потеплело...
Саша ушел, не взяв хлеба. Мавра Фетисовна открыла белые
жидкие глаза и позвала мужа:
-- Проша! С сиротой -- десять у нас, а ты двенадцатый...
Прохор Абрамович и сам знал счет:
-- Пускай живут -- на лишний рот лишний хлеб растет.
-- Люди говорят, голод будет -- не дай бог страсти такой:
куда нам деваться с грудными да малолетними?
-- Не будет голода, -- для спокойствия решил Прохор
Абрамович. -- Озимые не удадутся, на яровых возьмем.
Озимые и взаправду не удались: они подмерзли еще с осени, а
весной окончательно задохнулись под полевою наледью. Яровые то
пугали, то радовали, но кое-как дозрели, подарив по десяти
пудов с десятины. Старшему сыну Прохора Абрамовича было лет
одиннадцать и почти столько же приемышу: кто-то один должен
идти побираться, чтобы носить семье помощь хлебными сухарями.
Прохор Абрамович молчал: своего послать жалко, а сироту --
стыдно.
-- Что ж ты молчишь-то сидишь? -- озлобилась Мавра
Фетисовна. -- Агапка семилетнего отправила, Мишка Дувакин
девчонку снарядил, а ты все сидишь, идол беззаботный! Пшена-то
до рождества не хватит, а хлеба со Спаса не видим!..
Весь вечер Прохор Абрамович шил удобный и уемистый мешок из
старого рядна. Раза два он подзывал Сашу и примеривал к его
плечам:
-- Ничего? Тут не тянет?
-- Ничего, -- отвечал Саша.
Семилетний Прошка сидел рядом с отцом и вдевал суровую нитку
в иглу, когда она выскакивала, так как сам отец видел неясно.
-- Папаньк, завтра Сашку побираться прогонишь? -- спросил
Прошка.
-- Чего ты болтаешь сидишь? -- сердился отец. -- Вот ты
подрастешь -- сам попобираешься.
-- Я не пойду, -- отказался Прошка, -- я воровать буду.
Помнишь, ты говорил, кобылу у дяди Гришки свели? Они свели, им
хорошо, а дядя Гришка мерина опять купил. А я вырасту -- украду
мерина.
На ночь Мавра Фетисовна накормила Сашу лучше своих кровных
детей -- дала ему отдельно, после всех, каши с маслом и молока,
сколько попьет. Прохор Абрамович принес из риги жердь, и, когда
все спали, он выделал из нее дорожный посошок. Саша не спал и
слушал, как Прохор Абрамович строгает палку хлебным ножом.
Прошка сопел и ежился от таракана, бродившего у него по шее.
Саша снял таракана, но побоялся его убить и бросил с печки на
пол.
-- Ты, Саш, не спишь? -- спросил Прохор Абрамович. -- Спи