эксплуататорам.
-- Как ты думаешь? -- спросил он у Копенкина. -- Твой
Дванов науку у нас не введет?
-- Он мне про то не сказывал: его дело один коммунизм.
-- А то я боюсь, -- сознался Чепурный, стараясь думать, но
к месту вспомнил Прошку, который в точном смысле изложил его
подозрение к науке. -- Прокофий под моим руководством
сформулировал, что ум такое же имущество, как и дом, а стало
быть, он будет угнетать ненаучных и ослабелых...
-- Тогда ты вооружи дураков, -- нашел выход Копенкин. --
Пускай тогда умный полезет к нему с порошком! Вот я -- ты
думаешь, что? -- я тоже, брат, дурак, однако живу вполне
свободно.
По улицам Чевенгура проходили люди. Некоторые из них сегодня
передвигали дома, другие перетаскивали на руках сады. И вот они
шли отдыхать, разговаривать и доживать день в кругу товарищей.
Завтра у них труда и занятий уже не будет, потому что в
Чевенгуре за всех и для каждого работало единственное солнце,
объявленное в Чевенгуре всемирным пролетарием. Занятия же людей
были не обязательными, -- по наущению Чепурного Прокофий дал
труду специальное толкование, где труд раз навсегда объявлялся
пережитком жадности и эксплуатационно-животным сладострастием,
потому что труд способствует происхождению имущества, а
имущество -- угнетению; но само солнце отпускает людям на жизнь
вполне достаточные нормальные пайки, и всякое их увеличение --
за счет нарочной людской работы -- идет в костер классовой
войны, ибо создаются лишние вредные предметы. Однако каждую
субботу люди в Чевенгуре трудились, чему и удивился Копенкин,
немного разгадавший солнечную систему жизни в Чевенгуре.
-- Так это не труд -- это субботники! -- объяснил Чепурный.
-- Прокофий тут правильно меня понял и дал великую фразу.
-- Он что -- твой отгадчик, что ль? -- не доверяя Прокофию,
поинтересовался Копенкин.
-- Да нет -- так он: своей узкой мыслью мои великие чувства
ослабляет. Но парень словесный, без него я бы жил в немых
мучениях... А в субботниках никакого производства имущества
нету, -- разве я допущу? -- просто себе идет добровольная порча
мелкобуржуазного наследства. Какое же тебе тут угнетение, скажи
пожалуйста!
-- Нету, -- искренне согласился Копенкин.
В сарае, вытащенном на середину улицы, Чепурный и Копенкин
решили заночевать.
-- Ты бы к своей Клавдюше шел, -- посоветовал Копенкин. --
Женщину огорчаешь!
-- Ее Прокофий в неизвестное место увел: пусть порадуется
-- все мы одинаковые пролетарии. Мне Прокофий объяснил, что я
не лучше его.
-- Так ты же сам говорил, что у тебя великое чувство, а
такой человек для женщины туже!
Чепурный озадачился: действительно, выходит так! Но у него
болело сердце, и он сегодня мог думать.
-- У меня, товарищ Копенкин, то великое чувство в груди
болит, а не в молодых местах.
-- Ага, -- сказал Копенкин, -- ну тогда отдыхай со мной: я
тоже на сердце плох!
Пролетарская Сила прожевала траву, которую ей накосил
Копенкин на городской площади, и в полночь тоже прилегла на пол
сарая. Лошадь спала, как некоторые дети -- с полуоткрытыми
глазами и с сонной кротостью глядела ими на Копенкина, который
сейчас не имел сознания и лишь стонал от грустного,
почерневшего чувства забвения.
Коммунизм Чевенгура был беззащитен в эти степные темные
часы, потому что люди заращивали силою сна усталость от дневной
внутренней жизни и на время прекратили свои убеждения.
Чевенгур просыпался поздно; его жители отдыхали от веков
угнетения и не могли отдохнуть. Революция завоевала
Чевенгурскому уезду сны и главной профессией сделала душу.
Чевенгурский пешеход Луй шел в губернию полным шагом, имея
при себе письмо Дванову, а на втором месте -- сухари и
берестяной жбанчик воды, которая нагревалась на теле. Он
тронулся, когда встали только муравьи да куры, а солнце
заголило небо еще не до самых последних мест. От ходьбы и
увлекающей свежести воздуха Луя оставили всякие сомнения мысли
и вожделения; его растрачивала дорога и освобождала от излишней
вредной жизни. Еще в юности он своими силами додумался --
отчего летит камень: потому что он от радости движения делается
легче воздуха. Не зная букв и книг, Луй убедился, что коммунизм
должен быть непрерывным движением людей в даль земли. Он
сколько раз говорил Чепурному, чтобы тот объявил коммунизм
странствием и снял Чевенгур с вечной оседлости.
-- На кого похож человек -- на коня или на дерево: объявите
мне по совести? -- спрашивал он в ревкоме, тоскуя от коротких
уличных дорог.
-- На высшее! -- выдумал Прокофий. -- На открытый океан,
дорогой товарищ, и на гармонию схем!
Луй не видел, кроме рек и озер, другой воды, гармонии же
знал только двухрядки.
-- А пожалуй, на коня человек больше схож, -- заявил
Чепурный, вспоминая знакомых лошадей.
-- Понимаю, -- продолжая чувства Чепурного, сказал
Прокофий. -- У коня есть грудь с сердцем и благородное лицо с
глазами, но у дерева того нет!
-- Вот именно, Прош! -- обрадовался Чепурный.
-- Я ж и говорю! -- подтвердил Прокофий.
-- Совершенно верно! -- заключительно одобрил Чепурный.
Луй удовлетворился и предложил ревкому немедленно стронуть
Чевенгур в даль. "Надо, чтобы человека ветром поливало, --
убеждал Луй, -- иначе он тебе опять угнетением слабосильного
займется, либо само собою все усохнет, затоскует -- знаешь как?
А в дороге дружбы никому не миновать -- и коммунизму делов
хватит!"
Чепурный заставил Прокофия четко записать предложение Луя, а
затем это предложение обсуждалось на заседании ревкома.
Чепурный, чуя коренную правду Луя, однако, не давал Прокофию
своих руководящих предчувствий, и заседание тяжело трудилось
весь весенний день. Тогда Прокофий выдумал формальный отвод
делу Луя: "В виду грядущей эпохи войн и революций считать
движение людей неотложным признаком коммунизма, а именно:
броситься всем населением уезда на капитализм, когда у него
всецело созреет кризис, и впредь не останавливать победного
пути, закаляя людей в чувстве товарищества на дорогах всего
земного шара; пока же коммунизм следует ограничивать
завоеванной у буржуазии площадью, чтоб нам было чем управлять".
-- Нет, товарищи, -- не согласился рассудительный Луй. --
На оседлости коммунизм никак не состоится: нет ему ни врага, ни
радости!
Прокофий наблюдал внимательно слушающего Чепурного, не
разгадывая его колеблющихся чувств.
-- Товарищ Чепурный, -- попробовал решить Прокофий. -- Ведь
освобождение рабочих -- дело самих рабочих! Пусть Луй уходит и
постепенно освобождается! При чем тут мы?
-- Правильно! -- резко заключил Чепурный. -- Ходи, Луй:
движение -- дело массы, мы у нее под ногами не мешаемся!
-- Ну, спасибо, -- поклонился ревкому Луй и ушел искать
необходимости куда-нибудь отправиться из Чевенгура.
Заметив однажды Копенкина на толстом коне, Луй сразу
засовестился, потому что Копенкин куда-то едет, а он, Луй,
живет на неподвижном месте; и Луй еще больше и подальше захотел
уйти из города, а до отхода задумал сделать Копенкину
что-нибудь сочувственное, но нечем было -- в Чевенгуре нет
вещей для подарков: можно только попоить лошадь Копенкина,
Копенкин же строго не подпускал к ней посторонних и поил ее
лично. И нынче Луй жалел, что много домов и веществ на свете,
не хватает только тех самых, которые обозначают содружество
людей.
После губернии Луй решил не возвращаться в Чевенгур и
добраться до самого Петрограда, а там -- поступить во флот и
отправиться в плавание, всюду наблюдая землю, моря и людей как
сплошное питание своей братской души. На водоразделе, откуда
были видны чевенгурские долины, Луй оглянулся на город и на
утренний свет:
-- Прощай, коммунизм и товарищи! Жив буду -- всякого из вас
припомню!
Копенкин разминал Пролетарскую Силу за чертою города и
заметил Луя на высоком месте.
"Должно быть, бродяга, на Харьков поворачивает, -- про себя
решил Копенкин. -- Упущу я с ними золотые дни революции!" -- и
пустил коня степным маршем в город, чтобы окончательно, и
сегодня же, проверить весь коммунизм и принять свои меры.
От передвижки домов улицы в Чевенгуре исчезли -- все
постройки стояли не на месте, а на ходу; Пролетарская Сила,
привыкшая к прямым плавным дорогам, волновалась и потела от
частых поворотов.
Около одного перекошенного заблудившегося амбара лежали под
одним тулупом юноша и девушка -- судя по туловищу, Клавдюша.
Копенкин осторожно обвел коня вокруг спящих: он стеснялся
молодости и уважал ее, как царство великого будущего. За ту же
молодость, украшенную равнодушием к девушкам, он некогда с
уважением полюбил Александра Дванова, своего спутника по ходу
революции.
Где-то, в гуще домов, протяжно засвистел человек. Копенкин
чутко насторожился. Свист прекратился.
-- Ко-пенкин! Товарищ Копенкин, идем купаться! -- невдалеке
кричал Чепурный.
-- Свисти -- я на твой звук поеду! -- низко и оглушительно
ответил Копенкин.
Чепурный начал бурно свистеть, а Копенкин продолжал красться
к нему на коне в ущельях смешанного города. Чепурный стоял на
крыльце сарая в шинели, одетой на голое тело, и босой. Два его
пальца были во рту -- для силы свиста, а глаза глядели в
солнечную вышину, где разыгрывалась солнечная жара.
Заперев Пролетарскую Силу в сарай, Копенкин пошел за босым
Чепурным, который сегодня был счастлив, как окончательно
побратавшийся со всеми людьми человек. По дороге до реки
встретилось множество пробудившихся чевенгурцев --
людей обычных, как и всюду, только бедных по виду и нездешних
по лицу.
-- День летом велик: чем они будут заниматься? -- спросил
Копенкин.
-- Ты про ихнее усердие спрашиваешь? -- неточно понял