Смекни!
smekni.com

Чевенгур 2 (стр. 48 из 82)

-- Это, Прош, вполне приемлемо! Пиши, пожалуйста,

постановление с правой стороны бумаги.

Чепурный с затяжкой понюхал табаку и продолжительно ощущал

его вкус. Теперь ему стало хорошо: класс остаточной сволочи

будет выведен за черту уезда, а в Чевенгуре наступит коммунизм,

потому что больше нечему быть. Чепурный взял в руки сочинение

Карла Маркса и с уважением перетрогал густонапечатанные

страницы: писал-писал человек, сожалел Чепурный, а мы все

сделали, а потом прочитали, -- лучше бы и не писал!

Чтобы не напрасно книга была прочитана, Чепурный оставил на

ней письменный след поперек заглавия: "Исполнено в Чевенгуре

вплоть до эвакуации класса остаточной сволочи. Про этих не

нашлось у Маркса головы для сочинения, а опасность от них

неизбежна впереди. Но мы дали свои меры". Затем Чепурный

бережно положил книгу на подоконник, с удовлетворением чувствуя

ее прошедшее дело.

Прокофий написал постановление, и они разошлись. Прокофий

пошел искать Клавдюшу, а Чепурный -- осмотреть город перед

наступлением в нем коммунизма. Близ домов -- на завалинках, на

лежачих дубках и на разных случайных сидениях -- грелись чуждые

люди: старушки, сорокалетние молодцы расстрелянных хозяев в

синих картузах, небольшие юноши, воспитанные на предрассудках,

утомленные сокращением служащие и прочие сторонники одного

сословия. Завидев бредущего Чепурного, сидельцы тихо поднялись

и, не стукая калиткой, медленно скрывались внутрь усадьбы,

стараясь глухо пропасть. На всех воротах почти круглый год

оставались нарисованные мелом надмогильные кресты, ежегодно

изображаемые в ночь под крещение: в этом году еще не было

сильного бокового дождя, чтобы смыть меловые кресты. "Надо

завтра пройтись тут с мокрой тряпкой, -- отмечал в уме

Чепурный, -- это же явный позор".

На краю города открылась мощная глубокая степь. Густой

жизненный воздух успокоительно питал затихшие вечерние травы, и

лишь в потухающей дали ехал на телеге какой-то беспокойный

человек и пылил в пустоте горизонта. Солнце еще не зашло, но

его можно теперь разглядывать глазами -- неутомимый круглый

жар; его красной силы должно хватить на вечный коммунизм и на

полное прекращение междоусобной суеты людей, которая означает

смертную необходимость есть, тогда как целое небесное светило

помимо людей работает над ращением пищи. Надо отступиться

одному от другого, чтобы заполнить это междоусобное место,

освещенное солнцем, вещью дружбы.

Чепурный безмолвно наблюдал солнце, степь и Чевенгур и чутко

ощущал волнение близкого коммунизма. Он боялся своего

поднимавшегося настроения, которое густой силой закупоривает

головную мысль и делает трудным внутреннее переживание.

Прокофия сейчас находить долго, а он бы мог сформулировать, и

стало бы внятно на душе.

-- Что такое мне трудно, это же коммунизм настает! -- в

темноте своего волнения тихо отыскивал Чепурный.

Солнце ушло и отпустило из воздуха влагу для трав. Природа

стала синей и покойной, очистившись от солнечной шумной работы

для общего товарищества утомившейся жизни. Сломленный ногою

Чепурного стебель положил свою умирающую голову на лиственное

плечо живого соседа; Чепурный отставил ногу и принюхался -- из

глуши степных далеких мест пахло грустью расстояния и тоской

отсутствия человека.

От последних плетней Чевенгура начинался бурьян, сплошной

гущей уходивший в залежи неземлеустроенной степи; его ногам

было уютно в теплоте пыльных лопухов, по-братски росших среди

прочих самовольных трав. Бурьян обложил весь Чевенгур тесной

защитой от притаившихся пространств, в которых Чепурный

чувствовал залегшее бесчеловечие. Если б не бурьян, не братские

терпеливые травы, похожие на несчастных людей, степь была бы

неприемлемой; но ветер несет по бурьяну семя его размножения, а

человек с давлением в сердце идет по траве к коммунизму.

Чепурный хотел уходить отдыхать от своих чувств, но подождал

человека, который шел издали в Чевенгур по пояс в бурьяне.

Сразу видно было, что это идет не остаток сволочи, а

угнетенный: он брел в Чевенгур как на врага, не веря в ночлег и

бурча на ходу. Шаг странника был неровен, ноги от усталости

всей жизни расползались врозь, а Чепурный думал: вот идет

товарищ, обожду и обнимусь с ним от грусти -- мне ведь жутко

быть одному в сочельник коммунизма!

Чепурный пощупал лопух -- он тоже хочет коммунизма: весь

бурьян есть дружба живущих растений. Зато цветы и палисадники и

еще клумбочки, те -- явно сволочная рассада, их надо не забыть

выкосить и затоптать навеки в Чевенгуре: пусть на улицах растет

отпущенная трава, которая наравне с пролетариатом терпит и жару

жизни, и смерть снегов. Невдалеке бурьян погнулся и кротко

прошуршал, словно от движения постороннего тела.

-- Я вас люблю, Клавдюша, и хочу вас есть, а вы все слишком

отвлеченны! -- мучительно сказал голос Прокофия, не ожидая

ухода Чепурного.

Чепурный услышал, но не огорчился: вот же идет человек, у

него тоже нет Клавдюши!

Человек был уже близко, с черной бородой и преданными

чему-то глазами. Он ступал сквозь чащи бурьяна горячими,

пыльными сапогами, из которых должен был выходить запах пота.

Чепурный жалобно прислонился к плетню; он испуганно видел,

что человек с черной бородой ему очень мил и дорог -- не

появись он сейчас, Чепурный бы заплакал от горя в пустом и

постном Чевенгуре; он втайне не верил, что Клавдюша может

ходить на двор и иметь страсть к размножению, -- слишком он

уважал ее за товарищеское утешение всех одиноких коммунистов в

Чевенгуре; а она взяла и легла с Прокофием в бурьян, а между

тем весь город притаился в ожидании коммунизма и самому

Чепурному от грусти потребовалась дружба; если б он мог сейчас

обнять Клавдюшу, он бы свободно подождал потом коммунизма еще

двое-трое суток, а так жить он больше не может -- его

товарищескому чувству не в кого упираться; хотя никто не в

силах сформулировать твердый и вечный смысл жизни, однако про

этот смысл забываешь, когда живешь в дружбе и неотлучном

присутствии товарищей, когда бедствие жизни поровну и мелко

разделено между обнявшимися мучениками.

Пешеход остановился перед Чепурным.

-- Стоишь -- своих ожидаешь?

-- Своих! -- со счастьем согласился Чепурный.

-- Теперь все чужие -- не дождешься! А может, родственников

смотришь?

-- Нет -- товарищей.

-- Жди, -- сказал прохожий и стал заново обосновывать сумку

с харчами на своей спине. -- Нету теперь товарищей. Все дураки,

которые были кой-как, нынче стали жить нормально: сам хожу и

вижу.

Кузнец Сотых уже привык к разочарованию, ему было одинаково

жить, что в слободе Калитве, что в чужом городе, -- и он

равнодушно бросил на целое лето кузню в слободе и пошел

наниматься на строительный сезон арматурщиком, так как

арматурные каркасы похожи на плетни и ему, поэтому, знакомы.

-- Видишь ты, -- говорил Сотых, не сознавая, что он рад

встреченному человеку, -- товарищи -- люди хорошие, только они

дураки и долго не живут. Где ж теперь тебе товарищ найдется?

Самый хороший -- убит в могилу: он для бедноты очень двигаться

старался, -- а который утерпел, тот нынче без толку ходит...

Лишний же элемент -- тот покой власти надо всеми держит, того

ты никак не дождешься!

Сотых управился с сумкой и сделал шаг, чтобы идти дальше, но

Чепурный осторожно притронулся к нему и заплакал от волнения и

стыда своей беззащитной дружбы.

Кузнец сначала промолчал, испытывая притворство Чепурного, а

потом и сам перестал поддерживать свое ограждение от других

людей и весь облегченно ослаб.

-- Значит, ты от хороших убитых товарищей остался, раз

плачешь! Пойдем в обнимку на ночевку -- будем с тобой долго

думать. А зря не плачь -- люди не песни: от песни я вот всегда

заплачу, на своей свадьбе и то плакал...

Чевенгур рано затворялся, чтобы спать и не чуять опасности.

И никто, даже Чепурный со своим слушающим чувством, не знал,

что на некоторых дворах идет тихая беседа жителей. Лежали у

заборов в уюте лопухов бывшие приказчики и сокращенные служащие

и шептались про лето господне, про тысячелетнее царство

Христово, про будущий покой освеженной страданиями земли, --

такие беседы были необходимы, чтобы кротко пройти по адову дну

коммунизма; забытые запасы накопленной вековой душевности

помогали старым чевенгурцам нести остатки своей жизни с полным

достоинством терпения и надежды. Но зато горе было Чепурному и

его редким товарищам -- ни в книгах, ни в сказках, нигде

коммунизм не был записан понятной песней, которую можно было

вспомнить для утешения в опасный час; Карл Маркс глядел со

стен, как чуждый Саваоф, и его страшные книги не могли довести

человека до успокаивающего воображения коммунизма; московские и

губернские плакаты изображали гидру контрреволюции и поезда с

ситцем и сукном, едущие в кооперативные деревни, но нигде не

было той трогательной картины будущего, ради которого следует

отрубить голову гидре и везти груженые поезда. Чепурный должен

был опираться только на свое воодушевленное сердце и его

трудной силой добывать будущее, вышибая души из затихших тел

буржуев и обнимая пешехода-кузнеца на дороге.

До первой чистой зари лежали на соломе в нежилом сарае

Чепурный и Сотых -- в умственных поисках коммунизма и его

душевности. Чепурный был рад любому человеку-пролетарию, что бы

он ни говорил: верно или нет. Ему хорошо было не спать и долго

слышать формулировку своим чувствам, заглушенным их излишней

силой; от этого настает внутренний покой, и напоследок

засыпаешь. Сотых тоже не спал, но много раз замолкал и начинал