Смекни!
smekni.com

Чевенгур 2 (стр. 59 из 82)

бурьян, лег там на живот и начал страдать, забыв обо всем, что

ему было дорого и мило в обыкновенное время.

Чепурный вечером выехал в губернию -- на той же лошади, что

ездила за пролетариатом. Он поехал один в начале ночи, в тьму

того мира, о котором давно забыл в Чевенгуре. Но, еле отъехав

от околицы, Чепурный услышал звуки болезни старика и вынужден

был обнаружить его, чтобы проверить причину таких сигналов в

степи. Проверив, Чепурный поехал дальше, уже убежденный, что

больной человек -- это равнодушный контрреволюционер, но этого

мало -- следовало решить, куда девать при коммунизме

страдальцев. Чепурный было задумался обо всех болящих при

коммунизме, но потом вспомнил, что теперь за него должен думать

весь пролетариат, и, освобожденный от мучительства ума,

обеспеченный в будущей правде, задремал в одиноко гремевшей

телеге с легким чувством своей жизни, немного тоскуя об

уснувшем сейчас пролетариате в Чевенгуре. "Что нам делать еще с

лошадьми, с коровами, с воробьями?" -- уже во сне начинал

думать Чепурный, но сейчас же отвергал эти загадки, чтобы

покойно надеяться на силу ума всего класса, сумевшего выдумать

не только имущество и все изделия на свете, но и буржуазию для

охраны имущества; и не только революцию, но и партию для

сбережения ее до коммунизма.

Мимо телеги проходили травы назад, словно возвращаясь в

Чевенгур, а полусонный человек уезжал вперед, не видя звезд,

которые светили над ним из густой высоты, из вечного, но уже

достижимого будущего, из того тихого строя, где звезды

двигались как товарищи -- не слишком далеко, чтобы не забыть

друг друга, не слишком близко, чтобы не слиться в одно и не

потерять своей разницы и взаимного напрасного увлечения.

На обратном пути из губернского города Пашинцева настиг

Копенкин, и они прибыли в Чевенгур рядом на конях.

Копенкин погружался в Чевенгур, как в сон, чувствуя его

тихий коммунизм теплым покоем по всему телу, но не как личную

высшую идею, уединенную в маленьком тревожном месте груди.

Поэтому Копенкин хотел полной проверки коммунизма, чтобы он

сразу возбудил в нем увлечение, поскольку его любила Роза

Люксембург, а Копенкин уважает Розу.

-- Товарищ Люксембург -- это женщина! -- объяснял Копенкин

Пашинцеву. -- Тут же люди живут раскинувшись, навзничь, через

пузо у них нитки натянуты, у иного в ухе серьга, -- я думаю,

для товарища Люксембург это неприлично, она бы здесь

засовестилась и усомнилась, вроде меня. А ты?

Пашинцев Чевенгура нисколько не проверял -- он уже знал всю

его причину.

-- Чего ей срамиться, -- сказал он, -- она тоже была баба с

револьвером. Тут просто ревзаповедник, какой был у меня, и ты

его там видел, когда ночевал.

Копенкин вспомнил хутор Пашинцева, молчаливую босоту,

ночевавшую в господском доме, и своего друга-товарища

Александра Дванова, искавшего вместе с Копенкиным коммунизм

среди простого и лучшего народа.

-- У тебя был один приют заблудившемуся в эксплуатации

человеку, -- коммунизма у тебя не происходило. А тут он вырос

от запустения -- ходил кругом народ без жизни, пришел сюда и

живет без движения.

Пашинцеву это было все равно: в Чевенгуре ему нравилось, он

здесь жил для накопления сил и сбора отряда, чтобы грянуть

впоследствии на свой ревзаповедник и отнять революцию у

командированных туда всеобщих организаторов. Всего больше

Пашинцев лежал на воздухе, вздыхал и слушал редкие звуки из

забытой чевенгурской степи.

Копенкин ходил по Чевенгуру один и проводил время в

рассмотрении пролетариев и прочих, чтобы узнать -- дорога ли им

хоть отчасти Роза Люксембург, но они про нее совсем не слышали,

словно Роза умерла напрасно и не для них.

Пролетарии и прочие, прибыв в Чевенгур, быстро доели пищевые

остатки буржуазии и при Копенкине уже питались одной

растительной добычей в степи. В отсутствие Чепурного Прокофий

организовал в Чевенгуре субботний труд, предписав всему

пролетариату пересоставить город и его сады; но прочие двигали

дома и носили сады не ради труда, а для оплаты покоя и ночлега

в Чевенгуре и с тем, чтобы откупиться от власти и от Прошки.

Чепурный, возвратившись из губернии, оставил распоряжение

Прокофия на усмотрение пролетариата, надеясь, что пролетариат в

заключение своих работ разберет дома, как следы своего

угнетения, на ненужные части и будет жить в мире без всякого

прикрытия, согревая друг друга лишь своим живым телом. Кроме

того -- неизвестно, настанет ли зима при коммунизме или всегда

будет летнее тепло, поскольку солнце взошло в первый же день

коммунизма и вся природа поэтому на стороне Чевенгура.

Шло чевенгурское лето, время безнадежно уходило обратно

жизни, но Чепурный вместе с пролетариатом и прочими остановился

среди лета, среди времени и всех волнующихся стихий и жил в

покое своей радости, справедливо ожидая, что окончательное

счастье жизни вырабатывается в никем отныне не тревожимом

пролетариате. Это счастье жизни уже есть на свете, только оно

скрыто внутри прочих людей, но и находясь внутри -- оно все же

вещество, и факт, и необходимость.

Один Копенкин ходил по Чевенгуру без счастья и без покойной

надежды. Он бы давно нарушил чевенгурский порядок вооруженной

рукой, если бы не ожидал Александра Дванова для оценки всего

Чевенгура в целом. Но чем дальше уходило время терпения, тем

больше трогал одинокое чувство Копенкина чевенгурский класс.

Иногда Копенкину казалось, что чевенгурским пролетариям хуже,

чем ему, но они все-таки смирнее его, быть может, потому, что

втайне сильнее; у Копенкина было утешение в Розе Люксембург, а

у пришлых чевенгурцев никакой радости не было впереди, и они ее

не ожидали, довольствуясь тем, чем живут все неимущие люди --

взаимной жизнью с другими одинаковыми людьми, спутниками и

товарищами своих пройденных дорог.

Он вспомнил однажды своего старшего брата, который каждый

вечер уходил со двора к своей барышне, а младшие братья

оставались одни в хате и скучали без него; тогда их утешал

Копенкин, и они тоже постепенно утешались между собой, потому

что это им было необходимо. Теперь Копенкин тоже равнодушен к

Чевенгуру и хочет уехать к своей барышне -- Розе Люксембург, а

чевенгурцы не имеют барышни, и им придется остаться одним и

утешаться между собой.

Прочие как бы заранее знали, что они останутся одни в

Чевенгуре, и ничего не требовали ни от Копенкина, ни от ревкома

-- у тех были идеи и распоряжения, а у них имелась одна

необходимость существования. Днем чевенгурцы бродили по степям,

рвали растения, выкапывали корнеплоды и досыта питались сырыми

продуктами природы, а по вечерам они ложились в траву на улице

и молча засыпали. Копенкин тоже ложился среди людей, чтобы

меньше тосковать и скорее проживалось время. Изредка он

беседовал с худым стариком, Яковом Титычем, который,

оказывается, знал все, о чем другие люди лишь думали или даже

не сумели подумать; Копенкин же с точностью ничего не знал,

потому что переживал свою жизнь, не охраняя ее бдительным и

памятливым сознанием.

Яков Титыч любил вечерами лежать в траве, видеть звезды и

смирять себя размышлением, что есть отдаленные светила, на них

происходит нелюдская неиспытанная жизнь, а ему она недостижима

и не предназначена; Яков Титыч поворачивал голову, видел

засыпающих соседей и грустил за них: "И вам тоже жить там не

дано, -- а затем привставал, чтобы громко всех поздравить: --

Пускай не дано, зато вещество одинаковое: что я, что звезда, --

человек не хам, он берет не по жадности, а по необходимости".

Копенкин тоже лежал и слышал подобные собеседования Якова

Титыча со своей душой. "Других постоянно жалко, -- обращался к

своему вниманию Яков Титыч, -- взглянешь на грустное тело

человека, и жалко его -- оно замучается, умрет, и с ним скоро

расстанешься, а себя никогда не жалко, только вспомнишь, как

умрешь и над тобой заплачут, то жалко будет плачущих одних

оставлять".

-- Откуда, старик, у тебя смутное слово берется? -- спросил

Копенкин. -- Ты же классового человека не знаешь, а лежишь --

говоришь...

Старик замолчал, и в Чевенгуре тоже было молчаливо.

Люди лежали навзничь, и вверху над ними медленно открывалась

трудная, смутная ночь, -- настолько тихая, что оттуда,

казалось, иногда произносились слова, и заснувшие вздыхали им в

ответ.

-- Чего ж молчишь, как темнота? -- переспросил Копенкин. --

О звезде горюешь? Звезды тоже -- серебро и золото, не наша

монета.

Яков Титыч своих слов не стыдился.

-- Я не говорил, а думал, -- сказал он. -- Пока слово не

скажешь, то умным не станешь, оттого что в молчании ума нету --

есть одно мученье чувства...

-- Стало быть, ты умный, раз говоришь, как митинг? --

спросил Копенкин.

-- Умный я стался не оттого...

-- А отчего ж? Научи меня по-товарищески, -- попросил

Копенкин.

-- Умный я стался, что без родителей, без людей человека из

себя сделал. Сколько живья и матерьялу я на себя добыл и пустил

-- сообрази своим умом вслух.

-- Наверно, избыточно! -- вслух подумал Копенкин.

Яков Титыч сначала вздохнул от своей скрытой совести, а

потом открылся Копенкину:

-- Истинно, что избыточно. На старости лет лежишь и

думаешь, как после меня земля и люди целы? Сколько я делов

поделал, сколько еды поел, сколько тягостей изжил и дум

передумал, будто весь свет на своих руках истратил, а другим

одно мое жеваное осталось. А после увидел, что и другие на меня

похожи, и другие с малолетства носят свое трудное тело, и всем

оно терпится.

-- Отчего с малолетства? -- не понимал Копенкин. --

Сиротою, что ли, рос, иль сам отец от тебя отказался?

-- Без родителя, -- сказал старик. -- Вместо него к чужим