рассказывал тем временем Жееву, сколько он знал женщин с
высшим, низшим и со средним образованием -- отдельно по каждой
группе. А Жеев слушал и завидовал: он знал сплошь неграмотных,
некультурных и покорных женщин.
-- Она очаровательна была! -- досказывал что-то Прокофий.
-- В ней имелось особое искусство личности -- она была,
понимаешь, женщиной, нисколько не бабой. Что-то, понимаешь,
такое... вроде его...
-- Наверно, вроде коммунизма, -- робко подсказал Жеев.
-- Приблизительно. Мне было убыточно, а хотелось. Просила
она у меня хлеба и материи -- год был кругом съеденный, -- а я
вез немного в свое семейство -- отец, мать, братья у меня
сидели в деревне, -- думаю, ну тебя -- мать меня родила, а ты
уничтожишь. И доехал себе покойно до самого двора -- скучал по
ней, зато добро привез и семейство накормил.
-- Какое же у нее образование было? -- спросил Жеев.
-- Самое высшее. Она мне документы показывала -- семь лет
одну педагогию изучала, детей служащих в школах развивала.
Копенкин расслышал, что кто-то гремит в степи на телеге:
может быть, это едет Саша Дванов.
-- Чепурный, -- обратился он. -- Когда Саша прибудет,
Прошку -- прочь. Это гад с полным успехом.
Чепурный согласился, как и раньше:
-- Я тебе любого хорошего за лучшего отдам: бери,
пожалуйста.
Телега прогремела невдалеке мимо Чевенгура, не заехав в
него: значит, жили где-то люди, кроме коммунизма, и даже ездили
куда-то.
Через час и самые неугомонные, самые бдительные чевенгурцы
предались покою до нового свежего утра. Первым проснулся Кирей,
спавший с пополудни прошлого дня, и он увидел, как выходила из
Чевенгура женщина с тяжестью ребенка на руках. Кирей сам бы
хотел выйти из Чевенгура, потому что ему скучно становилось
жить без войны, лишь с одним завоеванием; раз войны не было,
человек должен жить с родственниками, а родственники Кирея были
далеко -- на Дальнем Востоке, на берегу Тихого океана, почти на
конце земли, откуда начиналось небо, покрывавшее капитализм и
коммунизм сплошным равнодушием. Кирей прошел дорогу от
Владивостока до Петрограда пешком, очищая землю для Советской
власти и ее идеи, и теперь дошел до Чевенгура и спал, пока не
отдохнул и не заскучал. Ночами Кирей смотрел на небо и думал о
нем как о Тихом океане, а о звездах -- как об огнях пароходов,
плывущих на дальний запад, мимо его береговой родины. Яков
Титыч тоже затих; он нашел себе в Чевенгуре лапти, подшил их
валенком и пел заунывные песни шершавым голосом -- песни он
назначал для одного себя, замещая ими для своей души движение
вдаль, но и для движения уже приготовил лапти -- одних песен
для жизни было мало.
Кирей слушал песни старика и спрашивал его: о чем ты
горюешь, Яков Титыч, жить тебе уже хватит!
Яков Титыч отказывался от своей старости -- он считал, что
ему не пятьдесят лет, а двадцать пять, так как половину жизни
он проспал и проболел -- она не в счет, а в ущерб.
-- Куда ж ты пойдешь, старик? -- спрашивал Кирей. -- Тут
тебе скучно, а там будет трудно: с обеих сторон тесно.
-- Промежду пойду, выйду на дорогу -- и душа из меня вон
выходит: идешь, всем чужой, себе не нужен: откуда во мне жизнь,
туда она и пропадает назад.
-- А в Чевенгуре ведь тоже приятно!
-- Город порожний. Тут прохожему человеку покой; только
здесь дома стоят без надобности, солнце горит без упора и
человек живет безжалостно: кто пришел, кто ушел, скупости на
людей нету, потому что имущество и еда дешевы.
Кирей старика не слушал, он видел, что тот лжет:
-- Чепурный людей уважает, а товарищей любит вполне.
-- Он любит от лишнего чувства, а не по нужде: его дело
летучее... Завтра надо сыматься.
Кирей же совсем не знал, где ему лучшее место: здесь ли, в
Чевенгуре, -- в покое и пустой свободе, или в далеком и более
трудном другом городе.
Следующие дни над Чевенгуром, как и с самого начала
коммунизма, стояли сплошь солнечные, а ночами нарождалась новая
луна. Ее никто не заметил и не учел, один Чепурный ей
обрадовался, словно коммунизму и луна была необходима. Утром
Чепурный купался, а днем сидел среди улицы на утерянном кем-то
дереве и смотрел на людей и на город как на расцвет будущего,
как на всеобщее вожделение и на освобождение себя от умственной
власти, -- жаль, что Чепурный не мог выражаться.
Вокруг Чевенгура и внутри него бродили пролетарии и прочие,
отыскивая готовое пропитание в природе и в бывших усадьбах
буржуев, и они его находили, потому что оставались живыми до
сих пор. Иногда иной прочий подходил к Чепурному и спрашивал:
-- Что нам делать?
На что Чепурный лишь удивлялся:
-- Чего ты у меня спрашиваешь? -- твой смысл должен из тебя
самостоятельно исходить. У нас не царство, а коммунизм.
Прочий стоял и думал, что же ему нужно делать.
-- Из меня не исходит, -- говорил он, -- я уж надувался.
-- А ты живи и накапливайся, -- советовал Чепурный, --
тогда из тебя что-нибудь выйдет.
-- Во мне никуда не денется, -- покорно обещал прочий. -- Я
тебя спросил, отчего снаружи ничего нету: ты б нам заботу какую
приказал!
Другой прочий приходил интересоваться советской звездой:
почему она теперь главный знак на человеке, а не крест и не
кружок? Такого Чепурный отсылал за справкой к Прокофию, а тот
объяснял, что красная звезда обозначает пять материков земли,
соединенных в одно руководство и окрашенных кровью жизни.
Прочий слушал, а потом шел опять к Чепурному -- за проверкой
справки. Чепурный брал в руки звезду и сразу видел, что она --
это человек, который раскинул свои руки и ноги, чтобы обнять
другого человека, а вовсе не сухие материки. Прочий не знал,
зачем человеку обниматься. И тогда Чепурный ясно говорил, что
человек здесь не виноват, просто у него тело устроено для
объятий, иначе руки и ноги некуда деть. "Крест -- тоже человек,
-- вспоминал прочий, -- но отчего он на одной ноге, у человека
же две?" Чепурный и про это догадывался: "Раньше люди одними
руками хотели друг друга удержать, а потом не удержали -- и
ноги расцепили и приготовили". Прочий этим довольствовался:
"Так похоже", -- говорил он и уходил жить.
Вечером пошел дождь, оттого что луна начала обмываться; от
туч рано смерклось. Чепурный зашел в дом и лег в темноте
отдохнуть и сосредоточиться. Попозже явился какой-то прочий и
сказал Чепурному общее желание -- звонить песни на церковных
колоколах: тот человек, у которого была одна гармоника на весь
город, ушел вместе с ней неизвестно куда, а оставшиеся уже
привыкли к музыке и не могут ждать. Чепурный ответил, что это
дело музыкантов, а не его. Скоро над Чевенгуром запел церковный
благовест; звук колоколов смягчался льющимся дождем и походил
на человеческий голос, поющий без дыхания. Под благовест и
дождь к Чепурному пришел еще один человек, уже неразличимый в
тишине наступившей тьмы.
-- Чего выдумал? -- спросил дремлющий Чепурный вошедшего.
-- Кто тут коммунизм выдумал? -- спросил старый голос
прибывшего человека. -- Покажи нам его на предмете.
-- Ступай кликни Прокофия Дванова либо прочего человека, --
коммунизм тебе все покажут!
Человек вышел, а Чепурный заснул -- ему теперь хорошо
спалось в Чевенгуре.
-- Говорит, иди твоего Прошку найди, он все знает, --
сказал человек своему товарищу, который ожидал его наружи, не
скрывая головы от дождя.
-- Пойдем искать, я его не видел двадцать лет, теперь он
большой стал.
Пожилой человек пошагал шагов десять и передумал:
-- Лучше завтра, Саш, его найдем, давай сначала искать
харчей и ночлега.
-- Давай, товарищ Гопнер, -- сказал Саша.
Но когда они начали искать харчей и ночлега, то ничего не
нашли: их, оказывается, искать было не нужно. Александр Дванов
и Гопнер находились в коммунизме и Чевенгуре, где все двери
отперты, потому что дома пустые, и все люди были рады новым
людям, потому что чевенгурцы, вместо имущества, могли
приобретать лишь одних друзей.
Звонарь заиграл на колоколах чевенгурской церкви пасхальную
заутреню -- "Интернационала" он сыграть не мог, хотя и был по
роду пролетарием, а звонарем
-- лишь по одной из прошлых профессий. Дождь весь выпал, в
воздухе настала тишина, и земля пахла скопившейся в ней,
томительной жизнью. Колокольная музыка так же, как и воздух
ночи, возбуждала чевенгурского человека отказаться от своего
состояния и уйти вперед: и так как человек имел вместо
имущества и идеалов лишь пустое тело, а впереди была одна
революция, то и песня колоколов звала их к тревоге и желанию, а
не к милости и миру. В Чевенгуре не было искусства, о чем уже
тосковал однажды Чепурный, зато любой мелодический звук, даже
направленный в вышину безответных звезд, свободно превращался в
напоминание о революции, в совесть за свое и классовое
несбывшееся торжество.
Звонарь утомился и лег спать на полу колокольной звонницы.
Но в Копенкине чувство могло задерживаться долго -- целыми
годами; он ничего не мог передать из своих чувств другим людям,
он мог тратить происходящую внутри себя жизнь только на тоску,
утоляемую справедливыми делами. После колокольной музыки
Копенкин не стал ожидать чего-то большего: он сел верхом на
Пролетарскую Силу и занял Чевенгурский ревком, не встретя себе
сопротивления. Ревком помещался в той же самой церкви, с
которой звонили. Это было тем лучше. Копенкин дождался в церкви
рассвета, а затем конфисковал все дела и бумаги ревкома; для
этого он связал все делопроизводство в один багаж и на верхней
бумаге написал: "Действие впредь приокоротить. Передать на
чтение прибылым пролетарским людям. Копенкин".
До полудня никто не являлся в ревком, а лошадь Копенкина
ржала от жажды, но Копенкин, ради захвата Чевенгура, заставил