Смекни!
smekni.com

Чевенгур 2 (стр. 64 из 82)

загораживала, а у нас нет, и солнце трудится.

-- Так ты думаешь -- у тебя коммунизм завелся? -- снова

спросил Гопнер.

-- Кроме его ничего нет, товарищ Гопнер, -- грустно

разъяснил Чепурный, усиленно думая, как бы не ошибиться.

-- Пока не чую, -- сказал Гопнер.

Дванов смотрел на Чепурного с таким сочувствием, что ощущал

боль в своем теле во время грустных, напрягающихся ответов

Чепурного. "Ему трудно и неизвестно, -- видел Дванов, -- но он

идет куда нужно и как умеет".

-- Мы же не знаем коммунизма, -- произнес Дванов, --

поэтому мы его сразу увидеть здесь не сумеем. И не надо нам

пытать товарища Чепурного, мы ничего не знаем лучше его.

Народ гречишной каши себе сварить не может, крупы нигде

нету... А я кузнецом был -- хочу кузницу подальше на шлях

перенесть, буду работать на проезжих, может, на крупу

заработаю.

-- Поглуше в степь -- гречиха сама растет, рви и кушай, --

посоветовал Чепурный.

-- Покуда дойдешь да покуда нарвешь, есть еще больше

захочешь, -- сомневался Яков Титыч, -- способней будет вещь по

кузнечному сработать.

-- Пускай к/узницу тащит, не отвлекай от дела человека, --

сказал Гопнер, и Яков Титыч пошел меж домов в кузницу.

В горне кузницы давно уже вырос лопух, а под лопухом лежало

куриное яйцо, наверное, последняя курица спряталась от Кирея

сюда, чтобы снестись, а последний петух где-нибудь умер в

темноте сарая от мужской тоски.

Солнце уже склонилось далеко за полдень, на земле запахло

гарью, наступила та вечерняя тоска, когда каждому одинокому

человеку хотелось идти к другу или просто в поле, чтобы думать

и ходить среди утихших трав, успокаивая этим свою нарушенную за

день жизнь. Но прочим в Чевенгуре некуда было пойти и некого к

себе ждать -- они жили неразлучно и еще днем успевали обойти

все окрестные степи в поисках питательных растений, и никому

негде было находиться в одиночестве. В кузнице Якова Титыча

взяло какое-то томление -- крыша нагрелась, всюду висела

паутина, и многие пауки уже умерли, видны были их легкие

трупики, которые в конце концов падали на землю и делались

неузнаваемым прахом. Яков Титыч любил поднимать с дорог и с

задних дворов какие-нибудь частички и смотреть на них: чем они

раньше были? Чье чувство обожало и хранило их? Может быть, это

были кусочки людей, или тех же паучков, или безымянных земляных

комариков, -- и ничто не осталось в целости, все некогда жившие

твари, любимые своими детьми, истреблены на непохожие части, и

не над чем заплакать тем, кто остался после них жить и дальше

мучиться. "Пусть бы все умирало, -- думал Яков Титыч, -- но

хотя бы мертвое тело оставалось целым, было бы чего держать и

помнить, а то дуют ветры, течет вода, и все пропадает и

расстается в прах. Это ж мука, а не жизнь. И кто умер, тот умер

ни за что, и теперь не найдешь никого, кто жил когда, все они

-- одна потеря".

Вечером пролетарии и прочие собрались вместе, чтобы

развеселить и занять друг друга на сон грядущий. Никто из

прочих не имел семейства, потому что каждый жил раньше с таким

трудом и сосредоточием всех сил, что ни в ком не оставалось

телесного излишка на размножение. Для семейства нужно иметь

семя и силу собственности, а люди изнемогали от поддержания

жизни в одном своем теле; время же, необходимое для любви, они

тратили на сон. Но в Чевенгуре они почувствовали покой,

достаток пищи, а от товарищей вместо довольства -- тоску.

Раньше товарищи были дороги от горя, они были нужны для тепла

во время сна и холода в степи, для взаимной страховки по добыче

пищи -- один не достанет, другой принесет, -- товарищи были

хороши, наконец, для того, чтобы иметь их всегда рядом, если не

имеешь ни жены, ни имущества и не с кем удовлетворять и

расходовать постоянно скапливающуюся душу. В Чевенгуре

имущество было, был дикий хлеб в степях, и рос овощ в огородах

посредством зарождения от прошлогодних остатков плодов в почве,

-- горя пищи, мучений ночлега на пустой земле в Чевенгуре не

было, и прочие заскучали: они оскудели друг для друга и

смотрели один на одного без интереса -- они стали бесполезны

самим себе, между ними не было теперь никакого вещества пользы.

Прочий, по прозванью Карпий, сказал всем в тот вечер в

Чевенгуре: "Я хочу семейства: любая гадина на своем семени

держится и живет покойно, а я живу ни на чем -- нечаянно. Что

за пропасть такая подо мной!".

Старая нищенка Агапка тоже пригорюнилась.

-- Возьми меня, Карпий, -- сказала она, -- я б тебе и

рожала, я б тебе и стирала, я б тебе и щи варила. Хоть и

чудн/о', а хорошо быть бабой -- жить себе в заботах, как в

орепьях, и горюшка будет мало, сама себе станешь незаметной! А

то живешь тут, и все как сама перед собой торчишь!

-- Ты хамка, -- отказал Карпий Агапке. -- Я люблю женщин

дальних.

-- А помнишь, ты однова грелся со мной, -- напомнила

Агапка, -- небось тогда я тебе дальней была, что в больное

нутре% поближе лез!

Карпий от правды не отказывался, он лишь поправил время

события:

-- То было до революции.

Яков Титыч сказал, что в Чевенгуре сейчас находится

коммунизм, всем дана блажь: раньше простой народ внутри

туловища ничего не имел, а теперь кушает все, что растет на

земле, -- чего еще хотеть? Пора жить и над чем-нибудь

задумываться: в степях много красноармейцев умерло от войны,

они согласились умереть затем, чтобы будущие люди стали лучше

их, а мы -- будущие, а плохие -- уже хотим жен, уже скучаем,

пора нам начать в Чевенгуре труд и ремесло! Завтра надо кузницу

выносить вон из города -- сюда никто не заезжает.

Прочие не слушали и побрели вразброд, чувствуя, что каждому

чего-то хочется, только неизвестно -- чего. Редкие из пришлых

чевенгурцев бывали временно женаты, они помнили и другим

говорили, что семейство -- это милое дело, потому что при семье

уже ничего не хочется и меньше волнуешься в душе, хочется лишь

покоя для себя и счастья в будущем -- для детей; кроме того,

детей бывает жалко и от них становишься добрей, терпеливей и

равнодушней ко всей происходящей жизни.

Солнце стало громадное и красное и скрылось за окраиной

земли, оставив на небе свой остывающий жар; в детстве любой

прочий человек думал, что это его отец ушел от него вдаль и

печет себе картошки к ужину на большом костре. Единственный

труженик в Чевенгуре успокоился на всю ночь; вместо солнца --

светила коммунизма, тепла и товарищества -- на небе постепенно

засияла луна -- светило одиноких, светило бродяг, бредущих зря.

Свет луны робко озарил степь, и пространства предстали взору

такими, словно они лежали на том свете, где жизнь задумчива,

бледна и бесчувственна, где от мерцающей тишины тень человека

шелестит по траве. В глубину наступившей ночи, из коммунизма --

в безвестность уходили несколько человек; в Чевенгур они пришли

вместе, а расходились одинокими: некоторые шли искать себе жен,

чтобы возвратиться для жизни в Чевенгур, иные же отощали от

растительной чевенгурской пищи и пошли в другие места есть

мясо, а один изо всех ушедших в ту ночь -- мальчик по возрасту

-- хотел найти где-нибудь на свете своих родителей и тоже ушел.

Яков Титыч увидел, как многие люди молча скрылись из

Чевенгура, и тогда он явился к Прокофию.

-- Езжай за женами народу, -- сказал Яков Титыч, -- народ

их захотел. Ты нас привел, веди теперь женщин, народ отдохнул

-- без них, говорит, дальше нетерпимо.

Прокофий хотел сказать, что жены -- тоже трудящиеся и им нет

запрета жить в Чевенгуре, а стало быть, пусть сам пролетариат

ведет себе за руки жен из других населенных мест, но вспомнил,

что Чепурный желает женщин худых и изнемогших, чтобы они не

отвлекали людей от взаимного коммунизма, и Прокофий ответил

Якову Титычу:

-- Разведете вы тут семейства и нарожаете мелкую буржуазию.

-- Чего ж ее бояться, раз она мелкая! -- слегка удивился

Яков Титыч. -- Мелкая -- дело слабое.

Пришел Копенкин и с ним Дванов, а Гопнер и Чепурный остались

наружи; Гопнер хотел изучить город: из чего он сделан и что в

нем находится.

-- Саша! -- сказал Прокофий; он хотел обрадоваться, но

сразу не мог. -- Ты к нам жить пришел? А я тебя долго помнил, а

потом начал забывать. Сначала вспомню, а потом думаю, нет, ты

уже умер, и опять забываю.

-- А я тебя помнил, -- ответил Дванов. -- Чем больше жил,

тем все больше тебя помнил, и Прохора Абрамовича помню, и Петра

Федоровича Кондаева, и всю деревню. Целы там они?

Прокофий любил свою родню, но теперь вся родня его умерла,

больше любить некого, и он опустил голову, работавшую для

многих и почти никем не любимую.

-- Все умерли, Саш, теперь будущее настанет...

Дванов взял Прокофия за потную лихорадочную руку и, заметив

в нем совестливый стыд за детское прошлое, поцеловал его в

сухие огорченные губы.

-- Будем вместе жить, Прош. Ты не волнуйся. Вот Копенкин

стоит, скоро Гопнер с Чепурным придут... Здесь у вас хорошо --

тихо, отовсюду далеко, везде трава растет, я тут никогда не

был.

Копенкин вздохнул про себя, не зная, что надо ему думать и

говорить. Яков Титыч был ни при чем и еще раз напомнил об общем

деле:

-- Что ж скажешь? Самим жен искать иль ты сам их гуртом

приведешь? Иные уж тронулись.

-- Ступай собери народ, -- сказал Прокофий, -- я приду и

там подумаю.

Яков Титыч вышел, и здесь Копенкин узнал, что ему надо

сказать.

-- Думать тебе за пролетариат нечего, он сам при уме...

-- Я тут с Сашей пойду, -- произнес Прокофий.

-- С Сашей -- тогда иди думай, -- согласился Копенкин, -- я

думал, ты один пойдешь.

На улице было светло, среди пустыни неба над степной

пустотой земли светила луна своим покинутым, задушевным светом,

почти поющим от сна и тишины. Тот свет проникал в чевенгурскую