Смекни!
smekni.com

Чевенгур 2 (стр. 78 из 82)

он открывал рот и зажимал губы каждой женщины меж своими губами

с жадностью нежности, а левой рукой он слегка обнимал очередную

женщину, чтобы она стояла устойчиво и не отклонилась от него,

пока Дванов не перестанет касаться ее.

Сербинову пришлось тоже перецеловать всех будущих жен, но

последнему, хотя он и этим был доволен: Симон всегда чувствовал

успокоение от присутствия второго, даже неизвестного человека,

а после поцелуев жил с удовлетворением целые сутки. Теперь он

уже не очень хотел уезжать, он сжимал свои руки от удовольствия

и улыбался, невидимый среди движения людей и темпа музыкального

марша.

-- Ну как скажешь, товарищ Дванов? -- интересовался

дальнейшим Чепурный, вытирая рот. -- Жены они или в матеря

годятся? Пиюся, дай нам тишину для разговора!

Дванов и сам не знал, свою мать он не видел, а жены никогда

не чувствовал. Он вспомнил сухую ветхость женских тел, которые

он сейчас поддерживал для поцелуев, и как одна женщина сама

прижалась к нему, слабая, словно веточка, пряча вниз привыкшее

грустное лицо; близ нее Дванов задержался от воспоминания

-- женщина пахла молоком и потной рубахой, он поцеловал ее еще

раз в нагрудный край рубахи, как целовал в младенчестве в тело

и в пот мертвого отца.

-- Лучше пусть матерями, -- сказал он.

-- Кто здесь сирота -- выбирай теперь себе мать! -- объявил

Чепурный.

Сиротами были все, а женщин десять: никто не тронулся первым

к женщинам для получения своей матери, каждый заранее дарил ее

более нуждающемуся товарищу. Тогда Дванов понял, что и женщины

-- тоже сироты: пусть лучше они вперед выберут себе из

чевенгурцев братьев или родителей, и так пусть останется.

Женщины сразу избрали себе самых пожилых прочих; с Яковом

Титычем захотели жить даже две, и он обеих привлек. Ни одна

женщина не верила в отцовство или братство чевенгурцев, поэтому

они старались найти мужа, которому ничего не надо, кроме сна в

теплоте. Лишь одна смуглая полудевочка подошла к Сербинову.

-- Чего ты хочешь? -- со страхом спросил он.

-- Я хочу, чтобы из меня родился теплый комочек, и что с

ним будет!

-- Я не могу, я уеду отсюда навсегда.

Смуглая переменила Сербинова на Кирея.

-- Ты -- женщина ничего, -- сказал ей Кирей. -- Я тебе что

хочешь подарю! Когда твой теплый комок родится, то уж он не

остынет.

Прокофий взял под руку Клавдюшу.

-- Ну, а мы что будем делать, гражданка Клобзд?

-- Что ж, Прош, наше дело сознательное...

-- И то, -- определил Прокофий. Он поднял кусок скучной

глины и бросил его куда-то в одиночество. -- Чего-то мне все

время серьезно на душе -- не то пора семейство организовать, не

то коммунизм перетерпеть... Ты сколько мне фонда накопила?

-- Да сколько ж? Что теперь ходила продала, то и выручила,

Прош: за две шубы да за серебро только цену дали, а остальное

вскользь прошло.

-- Ну пускай: вечером ты мне отчет дашь, я хоть тебе и

верю, а волнуюсь. А деньги так у тетки и содержишь?

-- Да то где ж, Прош? Там им верное место. А когда ж ты

меня в губернию повезешь? Обещал еще центр показать, а сам

опять меня в это мещанство привел. Что я тут -- одна среди

нищенок, не с кем нового платья попытать! А показываться кому?

Разве это уездное общество? Это прохожане на постое. С кем ты

меня мучаешь?

Прокофий вздохнул: что ты будешь делать с такой особой, если

у нее ум хуже женской прелести?

-- Ступай, Клавдюша, обеспечивай пришлых баб, а я подумаю:

один ум хорошо, а второй лишний.

Большевики и прочие уже разошлись с прежнего места, они

снова начали трудиться над изделиями для тех товарищей, которых

они чувствовали своей идеей. Один Копенкин не стал нынче

работать, он угрюмо вычистил и обласкал коня, а потом смазал

оружие гусиным салом из своего неприкосновенного запаса. После

того он отыскал Пашинцева, шлифовавшего камни.

-- Вась, -- сказал Копенкин. -- Чего ж ты сидишь и

тратишься: ведь бабы пришли. Семен Сербов еще прежде них саки и

вояжи вез в Чевенгур. Чего ж ты живешь и забываешь? Ведь

буржуазия неминуемо грянет, где ж твои бомбы, товарищ Пашинцев?

Где ж твоя революция ее сохранный заповедник?

Пашинцев выдернул из ущербленного глаза засохшую дрянь и

посредством силы ногтя запустил ее в плетень.

-- То я чую, Степан, и тебя приветствую! Оттого и гр/о'блю

в камень свою силу, что иначе тоскую и плачу в лопухи!.. Где ж

это Пиюся, где ж его музыка висит на гвозде!

Пиюся собирал щавель по задним местам бывших дворов.

-- Тебе опять звуков захотелось? -- спросил он из-за сарая.

-- Без геройства соскучился?

-- Пиюсь, сыграй нам с Копенкиным "Яблоко", дай нам

настроение жизни!

-- Ну жди, сейчас дам.

Пиюся принес хроматический инструмент и с серьезным лицом

профессионального артиста сыграл двум товарищам "Яблоко".

Копенкин и Пашинцев взволнованно плакали, а Пиюся молча работал

перед ними -- сейчас он не жил, а трудился.

-- Стой, не расстраивай меня! -- попросил Пашинцев. -- Дай

мне унылости.

-- Даю, -- согласился Пиюся и заиграл протяжную мелодию.

Пашинцев обсох лицом, вслушался в заунывные звуки и вскоре

сам запел вслед музыке:

Ах, мой товарищ боевой,

Езжай вперед и песню пой,

Давно пора нам смерть встречать --

Ведь стыдно жить и грустно умирать...

Ах, мой товарищ, подтянись,

Две матери нам обещали жизнь,

Но мать сказала мне: постой,

Вперед врага в могиле упокой,

А сверху сам ложись...

-- Будет тебе хрипеть, -- окоротил певца Копенкин, сидевший

без деятельности, -- тебе бабы не досталось, так ты песней ее

хочешь окружить. Вон одна ведьма сюда поспешает.

Подошла будущая жена Кирея -- смуглая, как дочь печенега.

-- Тебе чего? -- спросил ее Копенкин.

-- А так, ничего. Слушать хочу, у меня сердце от музыки

болит.

-- Тьфу ты, гадина! -- И Копенкин встал с места для ухода.

Здесь явился Кирей, чтоб увести супругу обратно.

-- Куда ты, Груша убегаешь? Я тебе проса нарвал, идем зерна

толочь -- вечером блины будем кушать, мне что-то мучного

захотелось.

И они пошли вдвоем в тот чулан, где раньше Кирей лишь иногда

ночевал, а теперь надолго приготовил приют для Груши и себя.

Копенкин же направился вдоль Чевенгура -- он захотел глянуть

в открытую степь, куда уже давно не выезжал, незаметно

привыкнув к тесной суете Чевенгура. Пролетарская Сила,

покоившаяся в глуши одного амбара, услышала шаги Копенкина и

заржала на друга тоскующей пастью. Копенкин взял ее с собой, и

лошадь начала подпрыгивать рядом с ним от предчувствия степной

езды. На околице Копенкин вскочил на коня, выхватил саблю,

прокричал своей отмолчавшейся грудью негодующий возглас и

поскакал в осеннюю тишину степи гулко, как по граниту. Лишь

один Пашинцев видел разбег по степи Пролетарской Силы и ее

исчезновение со всадником в отдаленной мгле, похожей на

зарождающуюся ночь. Пашинцев только что залез на крышу, откуда

он любил наблюдать пустоту полевого пространства и течение

воздуха над ним. "Он теперь не вернется, -- думал Пашинцев. --

Пора и мне завоевать Чевенгур, чтоб Копенкину это понравилось".

Через три дня Копенкин возвратился, он въехал в город шагом

на похудевшей лошади и сам дремал на ней.

-- Берегите Чевенгур, -- сказал он Дванову и двоим прочим,

что стояли на его дороге, -- дайте коню травы, а поить я сам

встану. -- И Копенкин, освободив лошадь, уснул на протоптанном,

босом месте. Дванов повел лошадь в травостой, думая над

устройством дешевой пролетарской пушки для сбережения

Чевенгура. Травостой был тут же, Дванов отпустил Пролетарскую

Силу, а сам остановился в гуще бурьяна; сейчас он ни о чем не

думал, и старый сторож его ума хранил покой своего сокровища --

он мог впустить лишь одного посетителя, одну бродящую где-то

наружи мысль. Наружи ее не было: простиралась пустая, глохнущая

земля, и тающее солнце работало на небе как скучный

искусственный предмет, а люди в Чевенгуре думали не о пушке, а

друг о друге. Тогда сторож открыл заднюю дверь воспоминаний, и

Дванов снова почувствовал в голове теплоту сознания; ночью он

идет в деревню мальчиком, отец его ведет за руку, а Саша

закрывает глаза, спит и просыпается на ходу. "Чего ты, Саш,

ослаб так от долготы дня? Иди тогда на руки, спи на плече", --

и отец берет его наверх, на свое тело, и Саша засыпает близ

горла отца. Отец несет в деревню рыбу на продажу, из его сумы с

подлещиками пахнет сыростью и травой. В конце того дня прошел

ливень, на дороге тяжелая грязь, холод и вода. Вдруг Саша

просыпается и кричит -- по его маленькому лицу лезет тяжелый

холод, а отец ругается на обогнавшего их мужика на кованой

телеге, обдавшего отца и сына грязью с колес. "Отчего, пап,

грязь дерется с колеса?" -- "Колесо, Саш, крутится, а грязь

беспокоится и мчится с него своим весом".

-- Нужно колесо, -- вслух определил Дванов. -- Кованый

деревянный диск, с него можно швырять в противника кирпичи,

камни, мусор, -- снарядов у нас нет. А вертеть будем конным

приводом и помогать руками, -- даже пыль можно отправлять и

песок... Гопнер сейчас сидит на плотине, опять, наверно, там

есть просос...

-- Я вас побеспокоил? -- спросил медленно подошедший

Сербинов.

-- Нет, а что? Я собой не занимался.

Сербинов докуривал последнюю папиросу из московского запаса

и боялся, что дальше будет курить.

-- Вы ведь знали Софью Александровну?

-- Знал, -- ответил Дванов, -- а вы тоже ее знали?

-- Тоже знал.

Спавший близ пешеходной дороги Копенкин привстал на руках,

кратко крикнул в бреду и опять засопел во сне, шевеля воздухом

из носа умершие подножные былинки.

Дванов посмотрел на Копенкина и успокоился, что он спит.

-- Я ее помнил до Чевенгура, а здесь забыл, -- сказал

Александр. -- Где она живет теперь и отчего вам сказала про