Потому что, скажут люди, он спит с ней, а не с нами, он с ней
свое тело меняет, стало быть, и города ей не пожалеет... А
когда тебя не будет, то все узнают, что я города себе не
беру...
-- Как не берешь? -- обиделась Клавдюша. -- Кому ж ты его
оставляешь?
-- Эх ты, бюро жизни! Ты слушай мою формулировку! Зачем же
мне город, когда у меня нету семейства и все тело цело? А когда
город заберу, то я его эвакуирую и тебя вызову депешей из
другого пункта населения!.. Собирайся пока, я пойду город
опишу...
Прокофий взял бланк ревкома из сундука и пошел списывать
свое будущее имущество.
Солнце, по своему усердию, работало на небе ради земной
теплоты, но труд в Чевенгуре уменьшился. Кирей лежал в сенях на
куче травы с женой Грушей и придерживал ее при себе в дремлющем
отдыхе.
-- Ты чего, товарищ, подарков не даешь в коммунизм? --
спросил Кирея Прокофий, когда пришел туда для описи инвентаря.
Кирей пробудился, а Груша, наоборот, закрыла глаза от срама
брака.
-- А чего мне коммунизм? У меня Груша теперь товарищ, я ей
не поспеваю работать, у меня теперь такой расход жизни, что
пишу не поспеваешь добывать...
После Прокофия Кирей приник к Груше пониже горла и понюхал
оттуда хранящуюся жизнь и слабый запах глубокого тепла. В любое
время желания счастья Кирей мог и Грушино тепло, и ее
скопившееся тело получить внутрь своего туловища и
почувствовать затем покой смысла жизни. Кто иной подарил бы ему
то, чего не жалела Груша, и что мог пожалеть для нее Кирей?
Наоборот, его всегда теперь мучила совестливая забота о том,
что он недодает Груше пищи и задерживает ее экипировку платьем.
Себя Кирей уже не считал дорогим человеком, потому что самые
лучшие, самые скрытые и нежные части его тела перешли внутрь
Груши. Выходя за пищей в степь, Кирей замечал, что небо над ним
стало бледней, чем прежде, и редкие птицы глуше кричат, а в
груди у него была и не проходила слабость духа. После сбора
плодов и злаков Кирей возвращался к Груше в утомлении и отныне
решался лишь думать о ней, считать ее своей идеей коммунизма и
тем одним быть спокойно-счастливым. Но проходило время
равнодушного отдыха, и Кирей чувствовал несчастие,
бессмысленность жизни без вещества любви: мир снова расцветал
вокруг него -- небо превращалось в синюю тишину, воздух
становился слышным, птицы пели над степью о своем исчезновении,
и все это Кирею казалось созданным выше его жизни, а после
нового родства с Грушей весь свет опять представлялся туманным
и жалобным, и ему Кирей уже не завидовал.
Другие прочие, что были годами моложе, те признали в
женщинах матерей и лишь грелись с ними, потому что воздух в
Чевенгуре остыл от осени. И этого существования с матерями им
было достаточно, уж никто из них не уделял окружающим товарищам
своего тела посредством труда на изделие подарков. По вечерам
прочие водили женщин на далекие места реки и там мыли их, ибо
женщины были так худы, что стыдились ходить в баню, которая,
однако, была в Чевенгуре и ее можно бы истопить.
Прокофий обошел все присутствующее население и списал все
мертвые вещи города в свою преждевременную собственность. Под
конец он дошел до крайней кузницы и занес ее в бумагу под
взглядами работавших там Гопнера и Дванова. Копенкин подходил
издали с бревном поперек плеча, а сзади бревно поддерживал
Сербинов, неумело и на восьмую веса, как интеллигент.
-- Уйди прочь! -- сказал Копенкин Прокофию, стоявшему на
проходе в кузницу. -- У людей тяжесть, а ты бумагу держишь.
Прокофий дал дорогу, но записал бревно в наличие и ушел с
удовлетворением.
Копенкин свалил бревно и сел вздохнуть.
-- Саш, когда ж у Прошки горе будет, чтоб он остановился
среди места и заплакал?
Дванов посмотрел на Копенкина своими глазами, посветлевшими
от усталости и любопытства.
-- А разве ты не уберег бы его тогда от горя? Ведь его
никто не привлекал к себе, и он позабыл нуждаться в людях и
стал собирать имущество вместо товарищей.
Копенкин одумался; он однажды видел в боевой степи, как
плачет ненужный человек. Человек сидел на камне, в лицо ему дул
ветер осенней погоды, и его не брали даже обозы Красной Армии,
потому что тот человек потерял все свои документы, а сам
человек имел рану в паху и плакал неизвестно отчего, не то
оттого, что его оставляют, не то потому, что в паху стало
пусто, а жизнь и голова сохранились полностью.
-- Уберег бы, Саш, не могу собою владеть перед горьким
человеком... Я б его на коня взял с собой и увез в даль
жизни...
-- Значит, не надо ему горя желать, а то пожалеешь потом
своего противника.
-- И то, Саш, не буду, -- сказал Копенкин. -- Пускай
находится среди коммунизма, он сам на людской состав перейдет.
Вечером в степи начался дождь и прошел краем мимо Чевенгура,
оставив город сухим. Чепурный этому явлению не удивился, он
знал, что природе давно известно о коммунизме в городе и она не
мочит его в ненужное время. Однако целая группа прочих вместе с
Чепурным и Пиюсей пошла в степь осмотреть мокрое место, дабы
убедиться. Копенкин же поверил дождю и никуда не пошел, а
отдыхал с Двановым близ кузницы на плетне. Копенкин плохо знал
пользу разговора и сейчас высказывал Дванову, что воздух и вода
дешевые вещи, но необходимые; то же можно сказать о камнях --
они так же на что-нибудь нужны. Своими словами Копенкин говорил
не смысл, а расположение к Дванову, во время же молчания
томился.
-- Товарищ Копенкин, -- спросил Дванов, -- кто тебе дороже
-- Чевенгур или Роза Люксембург?
-- Роза, товарищ Дванов, -- с испугом ответил Копенкин. --
В ней коммунизма было побольше, чем в Чевенгуре, оттого ее и
убила буржуазия, а город цел, хотя кругом его стихия...
У Дванова не было в запасе никакой неподвижной любви, он жил
одним Чевенгуром и боялся его истратить. Он существовал одними
ежедневными людьми -- тем же Копенкиным, Гопнером, Пашинцевым,
прочими, но постоянно тревожась, что в одно утро они скроются
куда-нибудь или умрут постепенно. Дванов наклонился, сорвал
былинку и оглядел ее робкое тело: можно и ее беречь, когда
никого не останется.
Копенкин встал на ноги навстречу бегущему из степи человеку.
Чепурный молча и без остановки промчался в глубь города.
Копенкин схватил его за шинель и окоротил:
-- Ты что спешишь без тревоги?
-- Казаки! Кадеты на лошадях! Товарищ Копенкин, езжай бей,
пожалуйста, а я -- за винтовкой!
-- Саш, посиди в кузне, -- сказал Копенкин. -- Я их один
кончу, только ты не вылазь оттуда, а я сейчас.
Четверо прочих, ходивших с Чепурным в степь, пробежали
обратно, Пиюся же где-то залег одиноким образом в цепь -- и его
выстрел раздался огнем в померкшей тишине. Дванов побежал на
выстрел с револьвером наружи, через краткий срок его обогнал
Копенкин на Пролетарской Силе, которая спешила на тяжелом шагу,
и вслед первым бойцам уже выступала с чевенгурской околицы
сплошная вооруженная сила прочих и большевиков -- кому не
хватило оружия, тот шел с плетневым колом или печной кочергой,
и женщины вышли совместно со всеми. Сербинов бежал сзади Якова
Титыча с дамским браунингом и искал, кого стрелять. Чепурный
выехал на лошади, что возила Прокофия, а сам Прокофий бежал
следом и советовал Чепурному сначала организовать штаб и
назначить командующего, иначе начнется гибель.
Чепурный на скаку разрядил вдаль всю обойму и старался
нагнать Копенкина, но не мог. Копенкин перепрыгнул на коне
через лежачего Пиюсю и не собирался стрелять в противника, а
вынул саблю, чтобы ближе касаться врага.
Враги ехали по бывшей дороге. Они держали винтовки поперек,
приподняв их руками, не готовясь стрелять, и торопили лошадей
вперед. У них были команда и строй, поэтому они держались ровно
и бесстрашно против первых выстрелов Чевенгура. Дванов понял их
преимущество и, установив ноги в ложбинке, сшиб четвертой пулей
командира отряда из своего нагана. Но противник опять не
расстроился, он на ходу убрал командира куда-то внутрь
построения и перевел коней на полную рысь. В этом спокойном
наступлении была машинальная сила победы, но и в чевенгурцах
была стихия защищающейся жизни. Кроме того, на стороне
Чевенгура существовал коммунизм. Это отлично знал Чепурный, и,
остановив лошадь, он поднял винтовку и опустил наземь с коней
троих из отряда противника. А Пиюся сумел из травы искалечить
пулями ноги двоим лошадям, и они пали позади отряда, пытаясь
ползти на животах и копая мордами пыль земли. Мимо Дванова
пронесся в панцире и лобовом забрале Пашинцев, он вытянул в
правой руке скорлупу ручной бомбы и стремился взять врага одним
умственным страхом взрыва, так как в бомбе не имелось начинки,
а другого оружия Пашинцев с собой не нес.
Отряд противника сразу, сам по себе, остановился на месте,
как будто ехали всего двое всадников. И неизвестные Чевенгуру
солдаты подняли по неслышной команде винтовки в упор
приближающихся прочих и большевиков и без выстрела продолжали
стремиться на город.
Вечер стоял неподвижно над людьми, и ночь не темнела над
ними. Машинальный враг гремел копытами по целине, он
загораживал от прочих открытую степь, дорогу в будущие страны
света, в исход из Чевенгура. Пашинцев закричал, чтобы буржуазия
сдавалась, и сделал в пустой бомбе перевод на зажигание. Еще
раз была произнесена в наступающем отряде неслышная команда --
винтовки засветились и потухли, семеро прочих и Пашинцев были
снесены с ног, и еще четверо чевенгурцев старались вытерпеть
закипевшие раны и бежали убивать врага вручную.
Копенкин уже достиг отряда и вскинул Пролетарскую Силу
передом, чтобы губить банду саблей и тяжестью коня.