остудиться.
Захар Павлович отдал фуражку, сняв с нее железнодорожный
значок, который ему был дороже головного убора.
Прошел поезд дальнего следования, и Прошка поднялся поскорей
уходить, чтобы Захар Павлович не отнял обратно денег и фуражки.
Картуз Прошке пришелся на лохматую голову как раз, но Прошка
его только померил, а затем снял и завязал в сумку с хлебом.
-- Ну, прощай, иди с богом, -- сказал Захар Павлович.
-- Тебе хорошо говорить -- ты всегда с хлебом, -- упрекнул
Прошка. -- А у нас и того нет.
Захар Павлович не знал, что дальше сказать, -- денег у него
больше не было.
-- Намедни я Сашку в городе встретил, -- проговорил Прошка.
-- Тот, идол, совсем скоро издохнет: никто ему ничего не
подает, он побираться не смел. Я ему дал порцию, а сам не ел.
Ты небось мамке его подкинул -- теперь давай денег за Сашку! --
кончил Прошка серьезным голосом.
-- Ты Сашку как-нибудь ко мне приведи, -- ответил Захар
Павлович.
-- А что дашь? -- заранее спросил Прошка.
-- Получка будет -- рублевку дам.
-- Ладно, -- сказал Прошка. -- Это я тебе его приведу.
Только ты его не приучай, а то он тебя охомутает.
Прошка пошел не туда, где была дорога на его деревню.
Наверно, у него имелись свои расчеты и свои дальновидные планы
на хлебные доходы.
Захар Павлович последил за ним глазами и с чего-то усомнился
в драгоценности машин и изделий выше любого человека.
Прошка уходил все дальше, и все жалостней становилось его
мелкое тело в окружении улегшейся огромной природы. Прошка шел
пешим по железной дороге -- по ней ездили другие; она его не
касалась и не помогала ему. Он смотрел на мосты, рельсы и
паровозы одинаково безучастно, как на придорожные деревья,
ветры и пески. Всякое искусственное сооружение для Прошки было
лишь видом природы на чужих земельных наделах. Посредством
своего живого рассуждающего ума Прошка кое-как напряженно
существовал. Едва ли он полностью чувствовал свой ум -- это
видно из того, что он говорит неожиданно, почти бессознательно
и сам удивляется своим словам, разум которых выше его детства.
Прошка пропал на закруглении линии -- один, маленький и без
всякой защиты. Захар Павлович хотел вернуть его к себе
навсегда, но далеко было догонять.
Утром Захару Павловичу не так хотелось идти на работу, как
обыкновенно. Вечером он затосковал и лег сразу спать. Болты,
краны и старые манометры, что всегда хранились на столе, не
могли рассеять его скуки -- он глядел на них и не чувствовал
себя в их обществе. Что-то сверлило внутри его, словно
скрежетало сердце на обратном, непривычном ходу. Захар Павлович
никак не мог забыть маленького худого тела Прошки, бредущего по
линии в даль, загроможденную крупной, будто обвалившейся
природой. Захар Павлович думал без ясной мысли, без сложности
слов, -- одним нагревом своих впечатлительных чувств, и этого
было достаточно для мучений. Он видел жалобность Прошки,
который сам не знал, что ему худо, видел железную дорогу,
работающую отдельно от Прошки и от его хитрой жизни, и никак не
мог понять -- что здесь отчего, только скорбел без имени своему
горю.
На следующий день -- третий после встречи Прошки -- Захар
Павлович не дошел до депо. Он снял номер в проходной будке и
затем повесил его обратно. День он провел в овраге, под солнцем
и паутиной бабьего лета. Он слышал гудки паровозов и шум их
скорости, но не вылезал глядеть, не чувствуя больше уважения к
паровозам.
Рыбак утонул в озере Мутево, бобыль умер в лесу, пустое село
заросло кущами трав, но зато шли часы церковного сторожа,
ходили поезда по расписанию -- и было теперь Захару Павловичу
скучно и стыдно от правильности действий часов и поездов.
"Что бы наделал Прошка в моих летах в разуме? -- обсуждал
свое положение Захар Павлович. -- Он бы нарушил что-нибудь,
сукин сын!.. Хотя Сашка и при его царстве побирался бы".
Тот теплый туман, в котором покойно и надежно жил Захар
Павлович, сейчас был разнесен чистым ветром, и перед Захаром
Павловичем открылась беззащитная, одинокая жизнь людей, живших
голыми, без всякого обмана себя верой в помощь машин.
Машинист-наставник понемногу перестал ценить Захара
Павловича: "Я, -- говорит, -- серьезно допустил, что ты отродье
старинных мастеров, а ты так себе -- чернорабочая сила, шлак
из-под бабы!"
Захар Павлович от душевного смущенья действительно терял
свое усердное мастерство. Из-за одной денежной платы оказалось
трудным правильно ударить даже по шляпке гвоздя.
Машинист-наставник знал это лучше всех -- он верил, что, когда
исчезнет в рабочем влекущее чувство к машине, когда труд из
безотчетной бесплатной естественности станет одной денежной
нуждой, -- тогда наступит конец света, даже хуже конца: после
смерти последнего мастера оживут последние сволочи, чтобы
пожирать растения солнца и портить изделия мастеров.
Сын любопытного рыбака был настолько кроток, что думал, что
все в жизни происходит взаправду. Когда ему отказывали в
подаянии, он верил, что все люди не богаче его. Спасся от
смерти он тем, что у одного молодого слесаря заболела жена, и
слесарю не с кем было оставлять жену, когда он уходил на
работу. А жена его боялась одна оставаться в комнате и слишком
скучала. Слесарю понравилась какая-то прелесть в почерневшем от
усталости мальчугане, нищенствовавшем без всякого внимания к
подаянию. Он его посадил дежурить около больной женщины,
которая ему не перестала быть милее всех.
Саша целыми днями сидел на табуретке, в ногах больной, и
женщина ему казалась такой же красивой, как его мать в
воспоминаниях отца. Поэтому он жил и помогал больной с
беззаветностью позднего детства, никем раньше не принятого.
Женщина полюбила его и называла Александром, не привыкнув быть
госпожой. Но скоро она выздоровела, и ее муж сказал Саше: "На
тебе, мальчик, двадцать копеек, ступай куда-нибудь".
Саша взял непривычные деньги, вышел на двор и заплакал. Близ
уборной, верхом на мусоре, сидел Прошка и копался руками под
собой. Он теперь собирал кости, тряпки и жесть, курил и
постарел лицом от праховой пыли мусорных куч.
-- Ты опять плачешь, гундосый черт? -- не прерывая работы,
спросил Прошка. -- Пойди поройся, а я чаю попить сбегаю: нынче
соленое ел.
Но Прошка пошел не в трактир, а к Захару Павловичу. Тот
читал книгу вслух от своей малограмотности: "Граф Виктор
положил руку на преданное храброе сердце и сказал: я люблю
тебя, дорогая..."
Прошка сначала послушал -- думал, что это сказка, а потом
разочаровался и сразу сказал:
-- Захар Павлович, давай рубль, я тебе сейчас Сашку-сироту
приведу!
-- А?! -- испугался Захар Павлович. Он обернулся своим
печальным старым лицом, которое бы и теперь любила жена, если
бы она жива была.
Прошка снова назначил цену за Сашку, и Захар Павлович отдал
ему рубль, потому что он теперь был и Сашке рад. Столяр съехал
с квартиры на шпалопропиточный завод, и Захару Павловичу
досталась пустота двух комнат. В последнее время хотя и
беспокойно, но забавно было жить с сыновьями столяра; они
возмужали настолько, что не знали места своей силе и несколько
раз нарочно поджигали дом, но всегда живьем тушили огонь, не
дав ему полностью разгореться. Отец на них серчал, а они
говорили ему: "Чего ты, дед, огня боишься -- что сгорит, то не
сгниет; тебя бы, старого, сжечь надо -- в могиле гнить не
будешь и не провоняешь никогда!"
Перед отъездом сыновья повалили будку уборной и отрубили
хвост дворовому псу.
Прошка не сразу отправился к Сашке: сначала он купил пачку
папирос "Землячок" и запросто побеседовал с бабами в лавке.
Потом Прошка возвратился к мусорной куче.
-- Сашка, -- сказал он. -- Пойдем, я тебя отведу, чтобы ты
больше мне не навязывался.
В следующие годы Захар Павлович все более приходил в упадок.
Чтобы не умереть одному, он завел себе невеселую подругу --
жену Дарью Степановну. Ему легче было никогда полностью не
чувствовать себя: в депо мешала работа, а дома зудела жена. В
сущности, такая двухсменная суета была несчастием Захара
Павловича, но если бы она исчезла, то Захар Павлович ушел бы в
босяки. Машины и изделия его уже перестали горячо интересовать:
во-первых, сколько ни работал он, все равно люди жили бедно и
жалобно, во-вторых, мир заволакивался какой-то равнодушной
грезой -- наверно, Захар Павлович слишком утомился и
действительно предчувствовал свою тихую смерть. Так бывает под
старость со многими мастеровыми: твердые вещества, с которыми
они имеют дело целые десятилетия, тайно обучают их
непреложности всеобщей гибельной судьбы. На их глазах выходят
из строя паровозы, преют годами под солнцем, а потом идут в
лом. В воскресные дни Захар Павлович ходил на реку ловить рыбу
и додумывать последние мысли.
Дома его утешением был Саша. Но и на этом утешении мешала
сосредоточиться постоянно недовольная жена. Может быть, это
вело к лучшему: если бы Захар Павлович мог до конца
сосредоточиться на увлекавших его предметах, он бы, наверное,
заплакал.
В такой рассеянной жизни прошли целые годы. Иногда, наблюдая
с койки читающего Сашу, Захар Павлович спрашивал:
-- Саш, тебя ничего не мучает?
-- Нет, -- говорил Саша, привыкший к обычаям приемного
отца.
-- Как ты думаешь, -- продолжал свои сомнения Захар
Павлович, -- всем обязательно нужно жить или нет?
-- Всем, -- отвечал Саша, немного понимая тоску отца.
-- А ты нигде не читал: для чего?
Саша оставлял книгу.
-- Я читал, что чем дальше, тем лучше будет жить.
-- Ага! -- доверчиво говорил Захар Павлович. -- Так и
напечатано?
-- Так и напечатано.
Захар Павлович вздыхал: