Смекни!
smekni.com

Толстой Из кавказских воспоминаний (стр. 2 из 3)

‑ Ах, я очень рад, ‑ сказал я, тогда как, напротив, мне было больно и досадно, особенно потому, что, накануне проигравшись в карты, у меня у самого оставалось только рублей пять с чем‑то у Никиты. ‑ Сейчас, ‑ сказал я, вставая, ‑ я пойду возьму в палатке. ‑ Нет, после, ne vous derangez pas. 31 Однако, не слушая его, я пролез в застегнутую палатку, где стояла моя постель и спал капитан. ‑ Алексей Иваныч, дайте мне пожалуйста 10 р. до рационов, ‑ сказал я капитану, расталкивая его. ‑ Что, опять продулись? а еще вчера хотели не играть больше, ‑ спросонков проговорил капитан. ‑ Нет, я не играл, а нужно, дайте пожалуйста. ‑ Макатюк! ‑ закричал капитан своему денщику, ‑ достань шкатулку с деньгами и подай сюда. ‑ Тише, тише, ‑ заговорил я, слушая за палаткой мерные шаги Гуськова. ‑ Что? отчего тише? ‑ Это этот разжалованный просил у меня взаймы. Он тут! ‑ Вот знал бы, так не дал, ‑ заметил капитан, ‑ я про него слыхал ‑ первый пакостник мальчишка! ‑ Однако капитан дал таки мне деньги, велел спрятать шкатулку, хорошенько запахнуть палатку и, снова повторив: ‑ вот коли бы знал на что, так не дал бы, ‑ завернулся с головой под одеяло. ‑ Теперь за вами тридцать два, помните, ‑ прокричал он мне. Когда я вышел из палатки, Гуськов ходил около диванчиков, и маленькая фигура его с кривыми ногами и в уродливой папахе с длинными белыми волосами выказывалась и скрывалась во мраке, когда он проходил мимо свечки. Он сделал вид, как будто не замечает меня. Я передал ему деньги. Он сказал: merci и, скомкав, положил бумажку в карман панталон. ‑ Теперь у Павла Дмитриевича, я думаю, игра во всем разгаре, ‑ вслед за этим начал он. ‑ Да, я думаю. ‑ Он странно играет, всегда аребур и не отгибается; когда везет, это хорошо, но зато, когда уже не пойдет, можно ужасно проиграться. Он и доказал это. В этот отряд, ежели считать с вещами, он больше полуторы тысячи проиграл. А как играл воздержно прежде, так что этот ваш офицер как будто сомневался в его честности. ‑ Да это он так... Никита, не осталось ли у нас чихиря? ‑ сказал я, очень облегченный разговорчивостью Гуськова. Никита поворчал еще, но принес нам чихиря и снова с злобой посмотрел, как Гуськов выпил свой стакан. В обращении Гуськова заметна стала прежняя развязность. Мне хотелось, чтобы он ушел поскорее, и казалось, что он этого не делает только потому, что ему совестно было уйти тотчас после того, как он получил деньги. Я молчал. ‑ Как это вы с средствами, без всякой надобности, решились de gaiete de coeur 32 итти служить на Кавказ? вот чего я не понимаю, ‑ сказал он мне. Я постарался оправдаться в таком странном для него поступке. ‑ Я воображаю, и для вас как тяжело общество этих офицеров, людей без понятия об образовании. Вы не можете с ними понимать друг друга. Ведь кроме карт, вина и разговоров о наградах и походах, вы десять лет проживете, ничего не увидите и не услышите. Мне было неприятно, что он хотел, чтобы я непременно разделял его положение, и я совершенно искренно уверял его, что я очень любил и карты, и вино, и разговоры о походах, и что лучше тех товарищей, которые у меня были, я не желал иметь. Но он не хотел верить мне. ‑ Ну, вы это так говорите, ‑ продолжал он, ‑ а отсутствие женщин, т. е. я разумею femmes comme il faut, 33 разве это не ужасное лишение? Я не знаю, что бы я дал теперь, чтоб только на минутку перенестись в гостиную и хоть сквозь щелочку посмотреть на милую женщину. Он помолчал немного и выпил еще стакан чихиря. ‑ Ах, Боже мой, Боже мой! Может, случится еще нам когда‑нибудь встретиться в Петербурге, у людей, быть и жить с людьми, с женщинами. ‑ Он вылил последнее вино, остававшееся в бутылке, и, выпив его, сказал: ‑ Ах, pardon, может быть, вы хотели еще, я ужасно рассеян. Однако я, кажется, слишком много выпил et je n'ai pas la tete forte. 34 Было время, когда я жил на Морской au rez de chaussee, 35 y меня была чудная квартирка, мебель, знаете, я умел это устроить изящно, хотя не слишком дорого, правда: mon pere дал мне фарфоры, цветы, серебра чудесного. Le matin je sortais, визиты, a 5 heures regulierement 36 я ехал обедать к ней, часто она была одна. Il faut avouer que c'etait une femme ravissante? 37 Вы ее не знали? нисколько? ‑ Нет. ‑ Знаете, эта женственность была у нее в высшей степени, нежность и потом что за любовь! Господи! я не умел ценить тогда этого счастия. Или после театра мы возвращались вдвоем и ужинали. Никогда с ней скучно не было, toujours gaie, toujours aimante. 38 Да, я и не предчувствовал, какое это было редкое счастье. Et j'ai beaucoup a me reprocher перед нею. Je l'ai fait souffrir et souvent. 39 Я был жесток. Ах, какое чудное было время! Вам скучно? ‑ Нет, нисколько. ‑ Так я вам расскажу наши вечера. Бывало, я вхожу ‑ эта лестница, каждый горшок цветов я знал ‑ ручка двери, всё это так мило, знакомо, потом передняя, ее комната... Нет, уже это никогда, никогда не возвратится! Она и теперь пишет мне, я вам, пожалуй, покажу ее письма. Но я уж не тот, я погиб, я уже не стою ее... Да, я окончательно погиб! Je suis casse. 40 Нет во мне ни энергии, ни гордости, ничего. Даже благородства нет... Да, я погиб! И никто никогда не поймет моих страданий. Всем всё равно. Я пропащий человек! никогда уж мне не подняться, потому что я морально упал... в грязь... упал... ‑ В эту минуту в его словах слышно было искреннее, глубокое отчаяние: он не смотрел на меня и сидел неподвижно. ‑ Зачем так отчаиваться? ‑ сказал я. ‑ Оттого, что я мерзок, эта жизнь уничтожила меня, всё, что во мне было, всё убито. Я терплю уж не с гордостью, а с подлостью, dignite dans le malheur 41 уже нет. Меня унижают ежеминутно, я всё терплю, сам лезу на униженья. Эта грязь а deteint sur moi, 42 я сам стал груб, я забыл, что знал, я по‑французски уж не могу говорить, я чувствую, что я подл и низок. Драться я не могу в этой обстановке, решительно не могу, я бы, может быть, был герой: дайте мне полк, золотые эполеты, трубачей, а итти рядом с каким‑то диким Антоном Бондаренко и т. д. и думать, что между мной и им нет никакой разницы, что меня убьют или его убьют ‑ всё равно, эта мысль убивает меня. Вы понимаете ли, как ужасно думать, что какой‑нибудь оборванец убьет меня, человека, который думает, чувствует, и что всё равно бы было рядом со мной убить Антонова, существо, ничем не отличающееся от животного, и что легко может случиться, что убьют именно меня, а не Антонова, как всегда бывает une fatalite 43 для всего высокого и хорошего. Я знаю, что они зовут меня трусом; пускай я трус, я точно трус и не могу быть другим. Мало того, что я трус, я по‑ихнему нищий и презренный человек. Вот я у вас сейчас выпросил денег, и вы имеете право презирать меня. Нет, возьмите назад ваши деньги, ‑ и он протянул мне скомканную бумажку. ‑ Я хочу, чтоб вы меня уважали. ‑ Он закрыл лицо руками и заплакал; я решительно не знал, что говорить и делать. ‑ Успокойтесь, ‑ говорил я ему, ‑ вы слишком чувствительны, не принимайте всё к сердцу, не анализируйте, смотрите на вещи проще. Вы сами говорите, что у вас есть характер. Возьмите на себя, вам недолго уже осталось терпеть, ‑ говорит я ему, но очень нескладно, потому что был взволнован и чувством сострадания, и чувством раскаяния в том, что я позволил себе мысленно осуждать человека, истинно и глубоко несчастливого. ‑ Да, ‑ начал он, ‑ ежели бы я слышал хоть раз с тех пор, как я в этом аду, хоть одно слово участия, совета, дружбы ‑ человеческое слово, такое, какое я от вас слышу. Может быть, я бы мог спокойно переносить всё; может, я даже взял бы на себя и мог быть даже солдатом, но теперь это ужасно... Когда я рассуждаю здраво, я желаю смерти, да и зачем мне любить опозоренную жизнь и себя, который погиб для всего хорошего в мире? А при малейшей опасности я вдруг невольно начинаю обожать эту подлую жизнь и беречь ее, как что‑то драгоценное, и не могу, je ne puis pas, 44 преодолеть себя. То есть я могу, ‑ продолжал он опять после минутного молчания, ‑ но мне это стоит слишком большого труда, громадного труда, коли я один. С другими в обыкновенных условиях, как вы идете в дело, я храбр, j'ai fait mes preuves, 45 потому что я самолюбив и горд: это мой порок, и при других... Знаете, позвольте мне ночевать у вас, а то у нас целую ночь игра будет, мне где‑нибудь, на земле. Пока Никита устраивал постель, мы встали и стали снова ходить в темноте по батарее. Действительно, у Гуськова голова была, должно быть, очень слаба, потому что с двух рюмок водки и двух стаканов вина он покачивался. Когда мы встали и отошли от свечки, я заметил, что он, стараясь, чтобы я не видал этого, сунул снова в карман десятирублевую бумажку, которую во всё время предшествовавшего разговора держал в ладони. Он продолжал говорить, что он чувствует, что может еще подняться, ежели бы был у него человек, как я, который бы принимал в нем участие. Мы уже хотели итти в палатку ложиться спать, как вдруг над нами просвистело ядро и недалеко ударилось в землю. Так странно было, ‑ этот тихий спящий лагерь, наш разговор, и вдруг ядро неприятельское, которое, Бог знает откуда, влетело в середину наших палаток, ‑ так странно, что я долго не мог дать себе отчета, что это такое. Наш солдатик Андреев, ходивший на часах по батарее, подвинулся ко мне. ‑ Вишь подкрался! Вот тут огонь видать было, ‑ сказал он. ‑ Надо капитана разбудить, ‑ сказал я и взглянул на Гуськова. Он стоял, пригнувшись совсем к земле, и заикался, желая выговорить что‑то. Это... а то... неприя... это пре... смешно. ‑ Больше он не сказал ничего, и я не видал, как и куда он исчез мгновенно. В капитанской палатке зажглась свеча, послышался его всегдашний пробудный кашель, и он сам скоро вышел оттуда, требуя пальник, чтобы закурить свою маленькую трубочку. ‑ Что это, батюшка, ‑ сказал он, улыбаясь, ‑ не хотят мне нынче спать давать: то вы с своим разжалованным, то Шамиль; что же мы будем делать: отвечать или нет? Ничего не было об этом в приказании? ‑ Ничего. Вот он еще, ‑ сказал я, ‑ и из двух. ‑ Действительно, во мраке, справа впереди, загорелось два огня, как два глаза, и скоро над нами пролетело одно ядро и одна, должно быть наша, пустая граната, производившая громкий и пронзительный свист. Из соседних палаток повылезали солдатики, слышно было их покрякиванье и потягиванье и говор. ‑ Вишь, в очко свистит, как соловей, ‑ заметил артиллерист. ‑ Позовите Никиту, ‑ сказал капитан с своей всегдашней доброй усмешкой. Никита! ты не прячься, а горных соловьев послушай. ‑ Что ж, ваше высокоблагородие, ‑ говорил Никита, стоя подле капитана, ‑ я их видал, соловьев‑то, я не боюсь, а вот гость‑то, что тут был, наш чихирь пил, как услышал, так живо стречка дал мимо нашей палатки, шаром прокатился, как зверь какой изогнулся! ‑ Однако надо съездить к начальнику артиллерии, ‑ сказал мне капитан серьезным начальническим тоном, ‑ спросить, стрелять ли на огонь или нет; оно толку не будет, но всё‑таки можно. Потрудитесь, съездите и спросите. Велите лошадь оседлать, скорей будет, хоть моего Полкана возьмите. Через пять минут мне подали лошадь, и я отправился к начальнику артиллерии. ‑ Смотрите, отзыв дышло, ‑ шепнул мне пунктуальный капитан, ‑ а то в цепи не пропустят. До начальника артиллерии было с полверсты, вся дорога шла между палаток. Как только я отъехал от нашего костра, сделалось так черно, что я не видал даже ушей лошади, а только огни костров, казавшиеся мне то очень близко, то очень далеко, мерещились у меня в глазах. Отъехав немного по милости лошади, которой я пустил поводья, я стал различать белые четвероугольные палатки, потом и черные колеи дороги; через полчаса, спросив раза три дорогу, раза два зацепив за колышки палаток, за что получал всякий раз ругательства из палаток, и раза два остановленный часовыми, я приехал к начальнику артиллерии. Покуда я ехал, я слышал еще два выстрела по нашему лагерю, но снаряды не долетали до того места, где стоял штаб. Начальник артиллерии не приказал отвечать на выстрелы, тем более, что неприятель приостановился, и я отправился домой, взяв лошадь в повод и пробираясь пешком между пехотными палатками. Не раз я уменьшал шаг, проходя мимо солдатской палатки, в которой светился огонь, и прислушивался или к сказке, которую рассказывал балагур, или к книжке, которую читал грамотей и слушало целое отделение, битком набившись в палатке и около нее, прерывая чтеца изредка разными замечаниями, или просто к толкам о походе, о родине, о начальниках. Проходя около одной из палаток 3‑го баталиона, я услыхал громкий голос Гуськова, который говорил очень весело и бойко. Ему отвечали молодые, тоже веселые, господские, не солдатские голоса. Это, очевидно, была юнкерская или фельдфебельская палатка. Я остановился. ‑ Я его давно знаю, ‑ говорил Гуськов. ‑ Когда я жил в Петербурге, он ко мне ходил часто, и я бывал у него, он очень в хорошем свете жил. ‑ Про кого ты говоришь? ‑ спросил пьяный голос. ‑ Про князя, ‑ сказал Гуськов. ‑ Мы ведь родня с ним, а главное ‑ старые приятели. Оно, знаете, господа, хорошо этакого знакомого иметь. Он ведь богат страшно. Ему сто целковых пустяки. Вот я взял у него немного денег, пока мне сестра пришлет. ‑ Ну, посылай же. ‑ Сейчас. Савельич, голубчик! ‑ заговорил голос Гуськова, подвигаясь к дверям палатки, ‑ вот тебе десять монетов, поди к маркитанту, возьми две бутылки кахетинского и еще чего? Господа? Говорите! ‑ И Гуськов, шатаясь, с спутанными волосами, без шапки вышел из палатки. Отворотив полы полушубка и засунув руки в карманы своих сереньких панталон, он остановился в двери. Хотя он был в свету, а я в темноте, я дрожал от страха, чтобы он не увидал меня, и, стараясь не делать шума, пошел дальше. ‑ Кто тут? ‑ закричал на меня Гуськов совершенно пьяным голосом. Видно, на холоде разобрало его. ‑ Какой тут чорт с лошадью шляется? Я не отвечал и молча выбрался на дорогу. 15 ноября 1856 г.