НИГИЛИСТЫ
мартышкина повесть
Борису Останину
1
...выходили они ночью тайно из города в одно
место, где стояли некоторые домы, построенные
квадратом и имевшие разные комнаты, которые
все великолепно были расписаны...
К.Ф.Кеппен
Прежде чем изложить вам причуды одной кампании, я бы
заметил, что она складывается из бесплодных усилий, идущих от чистого сердца, из взаимоисключающих слов и поступков. Это известные черты русской жизни, они питают нашего патафизика, инженера воображаемых решений. Его тип - исторический, но мне кажется, что обострившиеся сегодня во всем противоречия вот-вот привлекут своего героя, которого до сих пор мы держали в мистиках и курьезах. Сейчас, когда как бы на развалинах сталкиваются разные измерения, его лучшие времена: молчаливые, наперекор мысли и всякой другой напраслине, безнадежно счастливые. Все это напомнило мне полет разведчика, который я видел в старом кино; как говорил француз, этот - действительно королевский пилот. Отец Пуадебер, первопроходец воздушной археологии, - так и тянет назвать ее пневматической, - уверял, что особые свойства почвы и необычный для европейца свет дают на его снятых с самолета фотографиях поразительный вид на Римскую Месопотамию, исчезнувшую больше тысячелетия назад: весь обширный лимес укреплений, ассирийские развалины, города, парящие как паутина проспектов и улиц на нити большой дороги - все, невидимое под землей даже с высоты полета, возникло на снимках. Иллюзию нарушают только безлюдье или вдруг нелепо, не в перспективе раскинувшийся базар; одни верблюды, невольно бредущие в пустыне, укладываются в призрак порядка. Такой эпиграф. Здесь начинается рассказ о том, как двое нашли пуп Земли на реке Мойке, где-то возле Юсуповского дворца. Это было, хотите - верьте; и хотя некоторые вычисления указывают, скорее, на Заячий остров, все разногласия кроются не в природе, а в безумии совмещаемых ее планов. По-своему прав будет поэт, что "разумение человека в его почве", и мир невидимый, мир мертвых и возможных, представляется своему страннику (у того, по масонскому обычаю, на глазах повязка) в очертаниях особенной геометрии - что вполне соответствует скрытому за превратностями истории замыслу города Петербурга. Зачем же, сперва поступая из чисто археологического любопытства, потом оступаются в поисках, соскальзывая, так сказать, по ту сторону Луны? Но изыскатель вдруг ощущает в природе городского замысла пока еще невнятную волю: очевидно только то, что он обязан ей своим происхождением и окружающей реальностью. Теперь его не остановишь. Он раскрывает книги, рисует фигуры. В его воображении - остров, открытый на все ветры, распускающийся, как вертоград. Не знаю, летучий ли этот остров или в океане, как устроена его утопия, четыре ли, пять, сколько граней у ее звезды. Ведь те богато фантастические края, которые показывает нашему путешественнику его картография - всего лишь новая перспектива уже обитаемых, открывающихся перед ним на последней ступеньке, когда повязка спадает с его глаз. На входе в кафе "Норд" ему встречается Трисмегист, высокий и седобородый, как Леонардо, чародей из Винчи. Я знал одного такого; утомительный дед, я встречал его и в кафейницах, где толпа, у канала на колоннаде, везде среди тех, кто собирался "смотреть слона" под пыльные или дождливые марши Гудмена, тасовки уличных растаманов, торгашей, незваных танцоров и ободранных белогвардейцев. Его "корона", разумеется, были кафе; он был из тех, кто находят собеседника в задних рядах: говорит нехотя и с высока, невнятно, в то же время как-то придерживая вас за рукав, заставляя смотреть в его пустые глаза, вслушиваться и глотать дым. Мы познакомились по поводу, что моя сумка была набита "волшебными фонарями", этими вышедшими из употребления стеклянными пластинами для проекции. Он решил, что я покупатель, и показал мне из своего кармана причудливое резное яблоко для трости: такие в двадцатые годы носили последние петроградские масоны; на вид круглые, от света они отбрасывают на стену символические знаки. Старик вообще, как потом оказалось, больше всего любил разные игрушки: по-моему, его коммунальную комнату занимала немецкая модель железной дороги с человечками, домиками и деревцами, а с пенсии он купил телескоп и вечерами мастерил всякие милые, развлекающие безнадежное воображение, гаджеты. Так загадочно и напрасно было все это. У Майринка написано, что так старый сом, залегающий на глубине, где его прозелень фосфоресцирует в этой бездне, клюет только на редкие, изысканные безделицы. Он, кстати, любил и бесконечно рассказывал о животных: лысые мартышки, собаки "бабочки" и французские бульдоги, волосатые птички - населяли его, как карлы и юроды своего феодала. Не было ли в этой его комнате и большого аквариума с чистой водой, для сильфиды? Ведь он был не самозванец. Он не плутал картами, как какой-нибудь Сен-Жермен, стараясь казаться фигурой загадочного, проникновенного беспамятства Вечного Жида: это был попросту человек местной породы. Его происхождение, вехи, семья, даже сама дата его рождения были, видимо, очень трудны для советской жизни - а теперь, спустя столько лет, все уже так позабылось, запуталось, что если внимательно рассудить факты, я готов верить, что беседовал не с гражданином, а с египтянином... По своей манере он мне скорее напомнил бы капризную патологию брамина со старой индонезийской картинки: движения, расстроенные болезнью и забывчивостью, были изящные и скрадывающие друг друга, как в пантомиме. Но это же Египет страна, не поддающаяся описанию, не требующая его? Я даже не знаю, а он наверняка забыл, как его настоящее имя: возможно, Милий или Эмиль... Он помнил, по крайней мере, что дети в гимназии звали его - "Мыло". Этого "Египтянина Мыло" я и вызвал в памяти, как всегда зовут старых друзей, оказываясь на мели. У меня не было даже на папиросы, я развлекался дома, перечитывая записки Гюрджиева, и воображая его приключения здесь, в Петербурге, нашел все это тоже способом для денег. Ведь если отклониться от "Четвертого пути", да и от всякого вообще, вы сразу найдете мага на экранах "Фантомаса" или на страницах приключений Ника Картера, вступив в борьбу с д-ром Ванг Фу, который заполонил весь Нью-Йорк своими двойниками, сразу везде и нигде. Я взял себе французский псевдоним и начал развивать историю, где возникли, конечно же, юный повеса, вилла миллионерши, прорицательница... Мне нужен был человек, способный на преступление. Такой нарушитель границ, какими бы они ни были, связующий воедино все одиноко яркие странности, фантазмы, заставляющие предполагать в этой жизни некий заговор. Ведь если нет сговора, разве нельзя его составить? Я вспомнил поэтому Мыло; найти его адрес, по рассказам о доме, казалось нетрудно. Его фасад, украшение своего проспекта, в стиле "скандинавской сказки", я сразу же заметил из трамвая; мне бы еще знать квартиру и кого спросить. За каждой дверью шли коммунальные лабиринты, превосходящие барокко. В одном из их тупиков я и мог повстречать старика, обнаружить его следы - или хотя бы чувство нашего знакомства. Я не боялся разочарования, а хотел видеть, на что это похоже; затем и приехал. Я обошел всю парадную лестницу, спустился искать под глубокую арку: везде открывая только все новые двери и переходы. Никаких признаков нужного мне номера не было. Я зашел в одну, незапертую, квартиру, бесполезно прошел по тесно заставленному коридору. Здесь была только еще одна дверь: я вышел на черную лестницу, спустился во двор... но попал на улицу. Арка, оказывается, открывалась в мощеную улочку с низкими домами, пустынную и какую-то неживую. Эта улочка, затерявшаяся, без перспективы. Я стал искать ее название, не нашел. И более того, ее слепые домики, прижавшиеся друг к другу ... их номера были все одинаковые: целый квартал, скрытый за одним сказочным фасадом. Я вспомнил историю об улице призраков, замурованной и забытой в старинном квартале, легенды об эпидемиях, изъедающих, как термиты, камень, рождающих неприютные мертвые города "без фасадов". Я побежал обратно, в сторону арки, словно боялся, что ее решетка окажется закрытой. Увы, я оказался слишком героем своего романа! Один толчок, какое-то заграничное переименование вдруг дало мне уверенность и приключение. Но я слишком отдался на волю существующего в нашем городе свойства напоминать... чужие края и эпохи, скрытые от нас, как экзотический антиквариат, за пределами своего собрания. О, как эти запертые здания, темные музеи, дразнят воображение! В часы ночных прогулок, одинокое окно с улицы кажется косморамой, изощренной китайской коробкой, заключающей в себе все сферы жизни. Спящие красавицы... Однако не похоже ли это на окошко той камеры обскуры, у которой линзы и призмы чудовищно преображают окружающую панораму на столе безумного обозревателя? Я читал, что сохранились три такие игрушки, одна в Англии и другая на Севере Италии, но никому неизвестно, где третья. Наконец, в четвертой квартире, куда я звонил, мне открыли, и парень неуверенно сообщил, что "старик умер". Здесь этого старика не особенно знали, никто не знал и меня: парень показал его комнату. Узкая, вся в окно; соседи уже, вероятно, вынесли из нее все, что понадобилось. Тахта осталась. Здесь я раскинулся и закурил, разыгрывая сам с собой партию в спичечный коробок. Я уже вероятно понял, что не найду нужного номера. Но в этой комнате мне стало спокойно, как будто кто-то повесил телефонную трубку. Я щелкал коробком по столу, рассматривая этикетку: на зеленом в дымке поле стоит забытый велосипед. Если верить надписи, это велосипед Герберта. Я не знал его, но на спичечной фабрике кто-то следит, замечая все важные события - хотя походя, не для того, чтобы из этого вышла очередная история. А что, в самом деле, на склоне печального года - не отлетела ли еще одна душа к южным пределам - спустившись, как священный ибис, в родные тростники своей страны мертвых? Об этом пробуйте прочитать на песке признания, признаки, теряющиеся, как разбегаются по блюдцу кофейные трещины сухой гущи. Возможно, испарения нашей трясины, на закате играющие со светом и влажным воздухом Маркизовой Лужи, создадут такое смущение, что живой образ сам покажется перед вами. Это здесь настроение, атмосфера и ее оптические свойства, делают со взглядом на вещи нечто похожее на известное в зарубежной Шотландии "второе зрение"... Спросите того, кто придет. Попытайтесь разобрать, как шевелятся его губы. Что это будет, неважно: вам будет сказано. Но как бы ни был знаком тот, кто придет, не верьте ему, кто он и откуда. Лучше довериться самому чувству. Однажды, в прогулке, оно снова покажется вам, на этот раз совсем неожиданно по-другому: возможно, это будет роман, обещающий так много, что лучше не вспоминать. За окном слышится шум ... похожий на шорох свободного, хаотического эфира. Кажется, у телефонистов, распределяющих незримое пространство, есть словечко "промежуток". Где-то так я и ощущаю себя, свободный от места и времени. Но что будет здесь коробкой Пандоры: неужели забытый в пыли телевизионный ящик, когда повернешь рычажок - и вспыхнет бледная точка, а потом затрещит, запорхает за линзой лоснящийся черный мотылек, маленький мганга Эм-Си? + + + Когда рано весной гуляешь недалеко за городом, среди дач "в озерах", мечтательность и ощущение мест привлекают внимание к смутным, поначалу неочевидным связям, которые намечаются в тусклых, как воспоминание, пейзажах. Запущенные строения, от этого близкие природе, и сами заросли, прикрывающие дома и механику, дают здесь сквозящие в обрывках мыслей эфемериды, чудесные встречи и тут же прощание, невнятные отголоски - а теряющиеся тропы и нарочно открывающиеся виды заставляют подозревать, что все это пасторали, разбитые в памяти леса по догадке искусства; тем более, что "большой Петербург" уже обстроился кругом этой долины железной дороги, подчеркнув далеко не географический характер предместья. Оно лежит на закат от мест исторических: здесь острое, потайное уединение. С мостков, в дожде, пруд, талый из снега колодец, засвечивают, если вглядеться глубоко, бродячие странного чувства изумрудные искры. Так и начинаются сказки о "болотных огнях", глубоководных рыбках уродцах, беспорядочно гоняющихся каждая за собственным зеленоватым светляком. Но это первые намеки той скорой поры, когда зеленые завязи, пока что проступающие в камне и бронзе как признак гниения, трупной порчи - вдруг пробиваются из-под спуда лужайками, вырываются из почек, окончательно распускаясь в некий сад среди белых цветов, душистого ветерка и мелодических трелей, обычно навевающих влюбленное, поэтическое состояние духа. В этом пышном расцвете зной собирает себя по тенистым, скоромным купинам, и разрешается в нечаянные бельведеры - где все пейзажи, иллюзии и порывы связуются весьма натурально, вдвоем. Впрочем, это домашние нравы садов, тень палящая. От этого зноя и деревья в разгаре июня вдруг покрываются, как изморозью, серебристой паутиной: клещ опутывает на стволах кишащие изумрудные ростки своих червей. Не они ли те бледные мотыльки, мошкара, которая считается дыханием мира ночи и сновидений? Или это насекомое заражение в болотистой местности, эхо ядерных катастроф? Сезоны путаются, все времена года проходят, сменяясь и перемешиваясь, беспорядочно быстро - а времена сливаются в одно. 2