Такие отношения установились у них быстро; в две-три встречи Медынская вполне овладела юношей и начала медленно пытать его. Ей, должно быть, нравилась власть над здоровым, сильным парнем, нравилось будить и укрощать в нем зверя только голосом и взглядом, и она наслаждалась игрой с ним, уверенная в силе своей власти. Он уходил от нее полубольной от возбуждения, унося обиду на нее и злобу на себя. А через два дня снова являлся для пытки.
Однажды он робко спросил ее:
- Софья Павловна!.. Были у вас дети?
- Нет...
- Я так и знал! - с радостью вскричал Фома. Она взглянула на него глазами совсем маленькой и наивной девочки и сказала:
- Почему же вы это знали? И зачем вам знать, были ли у меня дети?
Фома покраснел, наклонил голову и начал говорить ей глухо и так, точно выталкивая слова из-под земли, и каждое слово весило несколько пудов.
- Видите... ежели женщина, которая... то есть родила, то у нее глаза... совсем не такие...
- Да -а? Какие же?
- Бесстыжие! - бухнул Фома. Медынская рассмеялась своим серебристым смехом, и Фома, глядя на нее, рассмеялся.
- Вы простите! - сказал он наконец. - Я, может, нехорошо... неприлично сказал...
- О, нет, нет! Вы не можете сказать ничего неприличного... вы чистый, милый мальчик. Итак, у меня глаза не бесстыжие?
- У вас - как у ангела! - восторженно объявил Фома, глядя на нее сияющим взглядом.
А она взглянула на него так, как не смотрела еще до этой поры, - взглядом женщины-матери, грустным взглядом любви, смешанной с опасением за любимо- Идите, голубчик... Я устала и хочу отдохнуть...- сказала она ему, вставая и не глядя на него.
Он покорно ушел.
Некоторое время после этого случая она держалась с ним более строго и честно, точно жалея его, но потом отношения приняли снова форму игры кошки с мышью.
Отношения Фомы к Медынской не могли укрыться от крестного, и однажды старик, скорчив ехидную рожу, спросил его:
- Фома! Ты почаще голову щупай, чтоб не потерять тебе ее случаем.
- Это вы насчет чего? - спросил Фома.
- А насчет Соньки, больно уж часто ты к ней ходишь.
- Что вам? - грубовато сказал Фома. -И какая она для вас Сонька?
- Мне -ничего, меня не убудет оттого, что тебя обгложут. А что ее Сонькой зовут - это всем известно... И что она любит чужими руками жар загребать - тоже все знают.
- Она умная! - твердо объявил Фома, хмурясь и пряча руки в карманы. - Образованная...
- Умная, это верно! Образованная... Она тебя образует... Особенно шалопаи, которые вокруг нее...
- Не шалопаи, а... -тоже умные люди! - злобно возразил Фома, уже сам себе противореча. - И я от них учусь... Я что? Ни в дудку, ни поплясать... Чему меня учили? А там обо всем говорят... всякий свое слово имеет. Вы мне на человека похожим быть не мешайте.
- Фу -у! Ка -ак ты говорить научился! То есть как град по крыше... сердито! Ну ладно, - будь похож на человека... только для этого безопаснее в трактир ходить; там человеки всё же лучше Софьиных- А ты бы, парень, все-таки учился бы людей-то разбирать, который к чему... Например -Софья... Что она изображает? Насекомая для украшения природы и больше - ничего!
Возмущенный до глубины души, Фома стиснул зубы и ушел от Маякина, еще глубже засунув руки в карманы. Но старик вскоре снова заговорил о Медынской.
Они возвращались из затона после осмотра пароходов и, сидя в огромном и покойном возке, дружелюбно и оживленно разговаривали о делах. Это было в марте: под полозьями саней всхлипывала вода, снег почти стаял, солнце сияло в ясном небе весело и тепло.
- Приедешь, -к барыне своей первым делом пойдешь? - неожиданно спросил Маякин, прервав деловой разговор.
- Схожу, - недовольно ответил Фома.
- Мм... Что, скажи, часто подарки делаешь ты ей? - просто и как-то задушевно спросил Маякин.
- Какие подарки? Зачем? - удивился Фома.
- Не даришь? Ишь ты... Неужто она просто так, по любви живет с тобой?
Фома вспыхнул от гнева и стыда, круто повернулся к старику и укоризненно сказал:
- Эх! Старый ведь вы человек, а говорите - стыдно слушать! Да разве она пойдет на это?
Маякин чмокнул губами и унылым голосом пропел:
- Какой ты ду -убина! Какой ду- урачина! - и, внезапно озлившись, плюнул. - Тьфу тебе! Всякий скот пил из кринки, остались подонки, а дурак из грязного горшка сделал божка!.. Чё -орт! Ты иди к ней и прямо говори: "Желаю быть вашим любовником, - человек я молодой, дорого не берите".
- Крестный! - угрюмо и грозно сказал Фома. - Я этого слушать не могу. Ежели бы кто другой...
- Да кто, кроме меня, остережет тебя? А ба -а- тюш -ки! -завопил Маякин, всплескивая руками. -Это она тебя всю зиму за нос и водила? Ну но -ос! Ах она, стервоза!
Старик был возмущен; в голосе его звучали досада, злоба, даже слезы. Фома никогда еще не видал его таким и невольно молчал.
- Ведь она испортит тебя! Ах, блудница вавилонская!..
Глаза Маякина учащенно мигали, губы вздрагивали, и грубыми, циничными словами он начал говорить о Медынской, азартно, с злобным визгом.
Фома чувствовал, что старик говорит правду. Ему стало тяжело дышать.
- Ладно, папаша, будет...- тихо и тоскливо попросил он, отвертываясь в сторону от Маякина.
- Эх, надо тебе скорее жениться! - тревожно вскричал старик.
- Христа ради, не говорите! - глухо молвил Фома.
Маякин взглянул на крестника и умолк. Лицо Фомы вытянулось, побледнело, и было много тяжелого и горького изумления в его полуоткрытых губах и в тоскующем взгляде... Справа и слева от дороги лежало поле, покрытое клочьями зимних одежд. По черным проталинам хлопотливо прыгали грачи. Под полозьями всхлипывала вода, грязный снег вылетал из-под ног лошадей...
- Ну и глуп же человек в своей юности! - негромко воскликнул Маякин. - Стоит перед ним пень дерева, а он видит - морда зверева... о -хо-хо!
- Говорите прямыми словами, - угрюмо сказал Фома.
- Чего тут говорить? Дело ясное: девки-сливки, бабы - молоко; бабы - близко, девки - далеко... стало быть, иди к Соньке, ежели без этого не можешь,--и говори ей прямо - так, мол, и так... Дурашка! Чего ж ты дуешься? Чего пыжишься?
- Не понимаете вы...- тихо сказал Фома.
- Чего я не понимаю? Я всё понимаю!
- Сердца, -сердце есть у человека! ..-тихо сказал юноша.
Маякин прищурил глаза и ответил:
- Ума, значит, нет...
VI
Охваченный тоскливой и мстительной злобой приехал Фома в город. В нем кипело страстное желание оскорбить Медынскую, надругаться над ней. Крепко стиснув зубы и засунув руки глубоко в карманы, он несколько часов кряду -расхаживал по пустынным комнатам своего дома, сурово хмурил брови и всё выпячивал грудь вперед. Сердцу его, полному обиды, было тесно в груди. Он тяжело и мерно топал ногами по полу, как будто ковал свою злобу.
- Подлая... ангелом нарядилась!
Порой надежда робким голосом подсказывала ему:
"Может, всё это клевета..."
Но он вспоминал азартную уверенность и силу речей крестного и крепче стискивал зубы, еще более выпячивал грудь вперед.
Маякин, бросив в грязь Медынскую, тем самым сделал ее доступной для крестника, и скоро Фома понял это. В деловых весенних хлопотах прошло несколько дней, и возмущенные чувства Фомы затихли. Грусть о потере человека притупила злобу на .женщину, а мысль о доступности женщины усилила влечение к ней. Незаметно для себя он решил, что ему следует пойти к Софье Павловне и прямо, просто сказать ей, чего он хочет от нее, - вот и всё!
Прислуга Медынской привыкла к его посещениям, и на вопрос его "дома ли барыня?" -горничная сказала:
- Пожалуйте в гостиную...
Он оробел немножко... но, увидав в зеркале свою статную фигуру, обтянутую сюртуком, смуглое свое лицо в рамке пушистой черной бородки, серьезное, с большими темными глазами, - приподнял плечи и уверенно пошел вперед через зал...
А навстречу ему тихо плыли звуки струн - странные такие звуки: они точно смеялись тихим, невеселым смехом, жаловались на что-то и нежно трогали сердце. точно просили внимания и не надеялись, что получат его... Фома не любил слушать музыку - она всегда вызывала в нем грусть. Даже когда "машина" в трактире начинала играть что-нибудь заунывное, он ощущал в груди тоскливое томление и просил остановить "машину" или уходил от нее подальше, чувствуя, что не может спокойно слушать этих речей без слов, но полных слез и жалоб. И теперь он невольно остановился у дверей в гостиную.
Дверь была завешена длинными нитями разноцветного бисера, нанизанного так, что он образовал причудливый узор каких-то растений; нити тихо колебались, и казалось, что в воздухе летают бледные тени цветов. Эта прозрачная преграда не скрывала от глаз внутренности гостиной. Медынская, сидя на кушетке в своем любимом уголке, играла на мандолине. Большой японский зонт, прикрепленный к стене, осенял пестротой своих красок маленькую женщину в темном платье; высокая бронзовая лампа под красным абажуром обливала ее светом вечерней зари. Нежные звуки тонких струн печально дрожали в тесной комнате, полной мягкого и душистого сумрака. Вот женщина опустила мандолину на колени себе и, продолжая тихонько трогать струны, стала пристально всматриваться во что-то впереди себя.
Фома смотрел на нее и видел, что наедине сама с собой она не была такой красивой, как при людях, - ее лицо серьезнее и старей, в глазах нет выражения ласки и кротости, смотрят они скучно, И поза ее была усталой, как будто женщина хотела подняться и - не могла.
Юноша кашлянул...
- Кто это? - тревожно вздрогнув, спросила женщина. И струны вздрогнули, издав тревожный звук.
- Это я, - сказал Фома, откидывая рукой нити бисера.
- A! Но как вы тихо... Рада видеть вас... Садитесь!.. Почему так давно не были?
Протягивая ему руку, она другой указывала на маленькое кресло около себя, и глаза ее улыбались радостно.
- Ездил в затеи пароходы смотреть, - говорил Фома с преувеличенной развязностью, подвигая кресло ближе к кушетке.
- Что, в полях еще много снега?
- Сколько вам угодно... Но здорово тает. По дорогам - вода везде...
Он смотрел на нее и улыбался. Должно быть. Медынская заметила развязность его поведения и новое в его улыбке - она оправила платье и отодвинулась от него. Их глаза встретились - и Медынская опустила голову.