"Оттуда всё близко", ‑ подумал он и, достав записную книжку, прочел ее адрес: "Кухонная улица, дом Абрамова, Вера Ивановна Селиверстова". Она жила под этим именем. Он подошел к выходу и кликнул извозчика.
‑ Вам кого, господин? ‑ спросила его Марья Ивановна, акушерка, когда он вошел на узкую площадку Крутой вонючей лестницы.
‑ Госпожа Селиверстова здесь?
‑ Вера Ивановна? Здесь, пожалуйте. Она вышедши, в лавочку пошла, должно, сейчас придет.
Михаил Иванович вошел за толстой Марьей Ивановной в маленькую гостиную, и его, как ножом, резнул, как ему показалось, отвратительный, злой крик ребенка из соседней комнатки.
Марья Ивановна извинилась, ушла в комнатку, и слышно было, как успокаивала ребенка. Ребенок затих, и она вышла.
‑ Это ее ребеночек. Она сейчас придет. Вы кто ж будете?
‑ Я знакомый, да я лучше после приду, ‑ сказал Михаил Иванович, готовясь уйти. Так мучительно ему было готовиться к встрече с ней и так невозможно казалось какое бы то ни было объяснение.
Он только повернулся и хотел уйти, как по лестнице послышались легкие, быстрые шаги, и он узнал голос Лизы.
‑ Марья Ивановна! что, не кричал без меня... А я...
И она вдруг увидала отца. Кулек, который она держала в руке, выпал у нее из рук.
‑ Папа?! ‑ вскрикнула она и, вся бледная и трясущаяся всем телом, остановилась в дверях.
Он смотрел на нее и не двигался с места. Она похудела, глаза стали больше, нос завострился, руки тонкие, костлявые. И не знал, что сказать и что сделать. Он забыл теперь все то, что думал о своем сраме, и ему только жалко, жалко было ее, жалко и за ее худобу, и за ее плохую, простую одежду, и, главное, за жалкое лицо ее с умоляющими о чем‑то, устремленными на него глазами.
‑ Папа, прости, ‑ сказала она, подвигаясь к нему.
‑ Меня, ‑ проговорил он, ‑ меня прости, ‑ и он захлюпал, как ребенок, целуя ее лицо, руки и обливая их слезами.
Жалость к ней открыла ему самого себя. И увидав себя, какой он был действительно, он понял, как он виноват перед ней, виноват за свою гордость, холодность, даже злобу к ней. И он рад был тому, что виноват, что ему нечего прощать, а самому нужно прощение.
Она повела его в свою комнату, рассказала ему, как она живет, но не показывала ему ребенка и ничего не говорила о прошедшем, зная, что это было бы мучительно для него. Он сказал ей, что ей надо устроиться иначе. a61
‑ Да, если бы в деревне, ‑ сказала она.
‑ Мы всё обдумаем это, ‑ сказал он.
Вдруг за дверью сначала запищал, а потом закричал ребенок. Она открыла широко глаза и, не спуская их с отца, замерла в нерешительности.
‑ Что ж, тебе кормить надо, ‑ сказал Михаил Иванович, шевеля бровями от явного внутреннего усилия.
Она поднялась, и ей вдруг пришла безумная мысль показать тому, кого она так давно любила, того, кого она теперь любила больше всего на свете. Но, прежде чем сказать то, что хотела, она взглянула в лицо отца. Рассердится он или нет?
Лицо отца выражало не сердитость, но одно страдание.
‑ Да иди, иди, ‑ сказал он. ‑ Слава богу. Да, я завтра приду опять, и мы решим. Прощай, голубушка. Да, прощай. ‑ И опять ему трудно было удержать поднявшийся комок в горле.
Когда Михаил Иванович вернулся к брату, Александра Дмитриевна тотчас же спросила его:
‑ Ну что?
‑ Да ничего.
‑ Видели? ‑ спросила она, по лицу его догадываясь, что что‑то случилось.
‑ Да, ‑ скороговоркой проговорил он и вдруг заплакал. ‑ Да, и глуп и стар стал, ‑ сказал он, успокоившись.
‑ Нет, умен, очень умен.
Михаил Иванович простил дочь, совсем простил, и ради прощенья победил в себе весь страх перед славой людской. Он устроил дочь у сестры Александры Дмитриевны, жившей в деревне, и видался с дочерью и любил ее не только по‑прежнему, но еще больше, чем прежде, и часто приезжал к ней и гостил у нее. Но ребенка он избегал видеть и не мог победить в себе чувства отвращения, омерзения к нему. И это было источником страданий дочери.
13 ноября 1906.