вытирая сиреневым платком глаза, увлажнившиеся от всех этих
счастливых смешков, ахов, переживаний.
М-сье Пьер сложил бумажник. Вдруг у него очутилась в руках
колода карт.
-- Задумайте, пожалуйста, любую, -- предложил он,
раскладывая карты на столе; локтем отодвинул пепельницу;
продолжал раскладывать.
-- Мы задумали, -- бодро сказал директор.
М-сье Пьер, немножко дурачась, приставил перст к челу;
затем быстро собрал карты, молодцевато протрещал колодой и
выбросил тройку треф.
-- Это удивительно, -- воскликнул директор. -- Просто
удивительно!
Колода исчезла так же незаметно, как появилась, -- и,
сделав невозмутимое лицо, м-сье Пьер сказал:
-- Приходит к доктору старушка: у меня, говорит, господин
доктор, очень сурьезная болесть, страсть боюсь, что от нее
помру... -- Какие же у вас симптомы? -- Голова трясется,
господин доктор, -- и м-сье Пьер, шамкая и трясясь, изобразил
старушку.
Родриг Иванович дико захохотал, хлопнул кулаком по столу,
едва не упал со стула, закашлялся, застонал, насилу успокоился.
-- Да вы, м-сье Пьер, душа общества, -- проговорил он,
плача, -- сущая душа! Такого уморительного анекдотца я отроду
не слыхал!
-- Какие мы печальные, какие нежные, -- обратился м-сье
Пьер к Цинциннату, вытягивая губы, как если бы хотел рассмешить
надувшегося ребенка. -- Все молчим да молчим, а усики у нас
трепещут, а жилка на шейке бьется, а глазки мутные...
-- Все от радости, -- поспешно вставил директор. -- N'y
faites pas attention [*].
----------------------------------------------------------
[*] Не обращайте внимания (франц.).
----------------------------------------------------------
-- Да, в самом деле, радостный день, красный день, --
сказал м-сье Пьер, -- у меня самого душа так и кипит... Не хочу
хвастаться, но во мне, коллега, вы найдете редкое сочетание
внешней общительности и внутренней деликатности,
разговорчивости и умения молчать, игривости и серьезности...
Кто утешит рыдающего младенца, кто подклеит его игрушку? М-сье
Пьер. Кто заступится за вдовицу? М-сье Пьер. Кто снабдит
трезвым советом, кто укажет лекарство, кто принесет отрадную
весть? Кто? Кто? М-сье Пьер. Все -- м-сье Пьер.
-- Замечательно! Талант! -- воскликнул директор, словно
слушал стихи, -- а между тем все поглядывал, шевеля бровью, на
Цинцинната.
-- Вот и мне так кажется, -- продолжал м-сье Пьер. -- Да,
кстати, -- перебил он самого себя, -- вы довольны помещением?
По ночам не холодно? Кормят вас досыта?
-- Он получает то же, что и я, -- ответил Родриг Иванович,
-- стол прекрасный.
-- Прекрасный стол под орех, -- пошутил м-сье Пьер.
Директор собрался опять грохнуть, но тут дверь отворилась,
и появился мрачный, длинный библиотекарь с кипой книг под
мышкой. Горло у него было обмотано шерстяным шарфом. Ни с кем
не поздоровавшись, он свалил книги на койку, -- над ними в
воздухе на мгновение повисли стереометрические призраки этих
книг, построенные из пыли, -- повисли, дрогнули и рассеялись.
-- Постойте, -- сказал Родриг Иванович, -- вы, кажется,
незнакомы.
Библиотекарь не глядя кивнул, а учтивый м-сье Пьер
приподнялся со стула.
-- М-сье Пьер, пожалуйста, -- взмолился директор,
прикладывая ладонь к манишке, -- пожалуйста, -- покажите,
покажите ему ваш фокус!
-- Ах, стоит ли... Это так, пустое... -- заскромничал
м-сье Пьер, но директор не унимался:
-- Чудо! Красная магия! Мы вас все умоляем! Ну, сделайте
милость... Постойте, постойте же, -- крикнул он библиотекарю,
который двинулся было к двери. -- Сейчас м-сье Пьер кое-что
покажет. Просим, просим! Да не уходите вы...
-- Задумайте одну из этих карт, -- с комической важностью
произнес м-сье Пьер; стасовал; выбросил пятерку пик.
-- Нет, -- сказал библиотекарь и вышел.
М-сье Пьер пожал кругленьким плечом.
-- Я сейчас вернусь, -- пробормотал директор и вышел тоже.
Цинциннат и его гость остались одни. Цинциннат раскрыл
книжку и углубился в нее, то есть все перечитывал первую фразу.
М-сье Пьер с доброй улыбкой смотрел на него, положив лапку на
стол ладошкой кверху, точно прелагал Цинциннату мир. Директор
вернулся. Он крепко держал в кулаке шерстяной шарф.
-- Может быть, вам, м-сье Пьер, пригодится, -- сказал он,
подал шарф, сел, шумно, как лошадь, отсапал и стал
рассматривать большой палец, с конца которого серпом торчал
полусорванный ноготь.
-- О чем, бишь, мы говорили? -- с прелестным тактом, будто
ничего не случилось, воскликнул м-сье Пьер. -- Да -- мы
говорили о фотографиях. Как-нибудь я принесу свой аппарат и
сниму вас. Это будет весело. Что вы читаете, можно взглянуть?
-- Книжку бы отложили, -- заметил директор срывающимся
голосом, -- ведь у вас гость сидит.
-- Оставьте его, -- улыбнулся м-сье Пьер.
Наступило молчание.
-- Становится поздно, -- глухо произнес директор,
посмотрев на часы.
-- Да, сейчас пойдем... Фу, какой бука... Смотрите,
смотрите, -- губки вздрагивают... солнышко, кажись, вот-вот
выглянет... Бука, бука!..
-- Пошли, -- сказал директор, встав.
-- Сейчас... Мне здесь так приятно, что прямо не
оторваться... Во всяком случае, милый мой сосед, буду
пользоваться разрешением приходить к вам часто, часто, -- если,
конечно, вы мне разрешение даете, -- а ведь вы мне даете его,
-- правда?.. Итак, до свидания. До свидания! До свидания!
Смешно кланяясь, кому-то подражая, м-сье Пьер
отретировался; директор опять взял его под локоток, издавая
сладострастно гнусавые звуки. Ушли, -- но в последнюю минуту
донеслось: "Виноват, кое-что забыл, сейчас догоню вас", -- и
директор хлынул назад в камеру, близко подошел к Цинциннату,
улыбка сошла на мгновение с его лилового лица:
-- Мне стыдно, -- просвистел он сквозь зубы, -- стыдно за
вас. Вы себя вели как... Иду, иду, -- заорал он, опять сияя, --
схватил со стола вазу с пионами и, расплескивая воду, вышел.
Цинциннат все глядел в книгу. На страницу попала капля.
Несколько букв сквозь каплю из петита обратились в цицеро,
вспыхнув, как под лежачей лупой.
VIII
(Есть, которые чинят карандаш к себе, будто картошку
чистят, а есть, которые стругают от себя, как палку... К
последним принадлежал Родион. У него был старый складной нож с
несколькими лезвиями и штопором. Штопор ночевал снаружи.)
"Нынче восьмой день (писал Цинциннат карандашом,
укоротившимся более чем на треть), и я еще не только жив, то
есть собою обло ограничен и затмен, но, как и всякий смертный,
смертного своего предела не ведаю и могу применить к себе общую
для всех формулу: вероятность будущего уменьшается в обратной
зависимости от его умозрительного удаления. Правда, в моем
случае осторожность велит орудовать очень небольшими цифрами,
-- но ничего, ничего, я жив. На меня этой ночью, -- и случается
это не впервые, -- нашло особенное: я снимаю с себя оболочку за
оболочкой, и наконец... не знаю, как описать, -- но вот что
знаю: я дохожу путем постепенного разоблачения до последней,
неделимой, твердой, сияющей точки, и эта точка говорит: я есмь!
-- как перстень с перлом в кровавом жиру акулы, -- о мое
верное, мое вечное... и мне довольно этой точки, -- собственно,
больше ничего не надо. Быть может, гражданин столетия
грядущего, поторопившийся гость (хозяйка еще и не вставала),
быть может, просто так -- ярмарочный монстр в глазеющем,
безнадежно-праздничном мире, -- я прожил мучительную жизнь, и
это мучение, и это мучение хочу изложить, -- но все боюсь, что
не успею. С тех пор как помню себя, -- а помню себя с
беззаконной зоркостью, -- собственный сообщник, который слишком
много знает о себе, а потому опасен, а потому... Я исхожу из
такого жгучего мрака, таким вьюсь волчком, с такой толкающей
силой, пылом, -- что до сих пор ощущаю (порою во сне, порою
погружаясь в очень горячую воду) тот исконный мой трепет,
первый ожег, пружину моего я. Как я выскочил, -- скользкий,
голый! Да, из области, другим заказанной и недоступной, да, я
кое-что знаю, да... но даже теперь, когда все равно кончено,
даже теперь -- Боюсь ли кого соблазнить? Или ничего не
получится из того, что хочу рассказать, а лишь останутся черные
трупы удавленных слов, как висельники... вечерние очерки
глаголей (*10), воронье... Мне кажется, что я бы предпочел
веревку, оттого что достоверно и неотвратимо знаю, что будет
топор; выигрыш времени, которое сейчас настолько мне дорого,
что я ценю всякую передышку, отсрочку... я имею в виду время
мысли, -- отпуск, который даю своей мысли для дарового
путешествия от факта к фантазии -- и обратно... Я еще многое
имею в виду, но неумение писать, спешка, волнение, слабость...
Я кое-что знаю. Я кое-что знаю. Но ого так трудно выразимо!
Нет, не могу... хочется бросить, -- а вместе с тем -- такое
чувство, что, кипя, поднимаешься как молоко, что сойдешь с ума
от щекотки, если хоть как-нибудь не выразишь. О нет, -- я не
облизываюсь над своей личностью, не затеваю со своей душой
жаркой возни в темной комнате; никаких, никаких желаний, кроме
желания высказаться -- всей мировой немоте назло. Как мне
страшно. Как мне тошно. Но меня у меня не отнимет никто. Как
мне страшно, -- и вот я теряю какую-то нить, которую только что
так ощутимо держал. Где она? Выскользнула! Дрожу над бумагой,
догрызаюсь до графита, горбом стараюсь закрыться от двери,
через которую сквозной взгляд колет меня в затылок, -- и,
кажется, вот-вот все скомкаю, разорву... Ошибкой попал я сюда
-- не именно в темницу, -- а вообще в этот страшный, полосатый
мир: порядочный образец кустарного искусства, но в сущности --
беда, ужас, безумие, ошибка, -- и вот обрушил на меня свой
деревянный молот исполинский резной медведь. А ведь с раннего
детства мне снились сны... В снах моих мир был облагорожен,
одухотворен; люди, которых я наяву так боялся, появлялись там в
трепетном преломлении, словно пропитанные и окруженные той