как-нибудь их согреть, оживить, очеловечить, заставить услышать
меня. Марфинька, я хочу, чтобы ты настояла на новом свидании, и
уж разумеется: приди одна, приди одна! Так называемая жизнь
кончена, передо мною только скользкая плаха, меня изловчились
мои тюремщики довести до такого состояния, что почерк мой --
видишь -- как пьяный, -- но, ничего, у меня хватит, Марфинька,
силы на такой с тобой разговор, какого мы еще никогда не вели,
потому-то так необходимо, чтобы ты еще раз пришла, и не думай,
что это письмо -- подлог, это я пишу, Цинциннат, это плачу я,
Цинциннат, который собственно ходил вокруг стола, а потом,
когда Родион принес ему обед, сказал:
-- Вот это письмо. Вот это письмо я вас попрошу... Тут
адрес...
-- Вы бы лучше научились, как другие, вязать, -- проворчал
Родион, -- и связали бы мне шарфик. Писатель! Ведь только что
видались -- с женкой-то.
-- Попробую все-таки спросить, -- сказал Цинциннат. --
Есть ли тут, кроме меня и этого довольно навязчивого Пьера,
какие-нибудь еще заключенные?
Родион побагровел, но смолчал.
-- А мужик еще не приехал? -- спросил Цинциннат.
Родион собрался свирепо захлопнуть уже визжавшую дверь,
но, как и вчера, -- липко шлепая сафьяновыми туфлями, дрыгая
полосатыми телесами, держа в руках шахматы, карты, бильбокэ...
-- Симпатичному Родиону мое нижайшее, -- тоненьким голосом
произнес м-сье Пьер и, не меняя шага, дрыгая, шлепая, вошел в
камеру.
-- Я вижу, -- сказал он, садясь, -- что симпатяга понес от
вас письмо. Верно, то, которое вчера лежало тут на столе? К
супруге? Нет, нет -- простая дедукция, я не читаю чужих писем,
хотя, правда, оно лежало весьма на виду, пока мы в якорек
резались. Хотите нынче в шахматы?
Он разложил шерстяную шашечницу и пухлой рукой со
взведенным мизинцем расставил фигуры, прочно сделанные -- по
старому арестантскому рецепту -- из хлебного мякиша, которому
камень мог позавидовать.
-- Сам я холост, но я понимаю, конечно... Вперед. Я это
быстро... Хорошие игроки никогда много не думают. Вперед. Вашу
супругу я мельком видал -- ядреная бабенка, что и говорить, --
шея больно хороша, люблю... Э, стойте. Это я маху дал,
разрешите переиграть. Так-то будет правильнее. Я большой
любитель женщин, а уж меня как они любят, подлые, прямо не
поверите. Вот вы писали вашей супруге о ее там глазках, губках.
Недавно, знаете, я имел -- Почему же я не могу съесть? Ах, вот
что. Прытко, прытко. Ну, ладно, -- ушел. Недавно я имел половое
общение с исключительно здоровой и роскошной особой. Какое
получаешь удовольствие, когда крупная брюнетка... Это что же?
Вот тебе раз. Вы должны предупреждать, так не годится. Давайте,
сыграю иначе. Так-с. Да, роскошная, страстная -- а я, знаете,
сам с усам, обладаю такой пружиной, что -- ух! Вообще говоря,
из многочисленных соблазнов жизни, которые, как бы играя, но
вместе с тем очень серьезно, собираюсь постепенно представить
вашему вниманию, соблазн любви... -- Нет, погодите, я еще не
решил, пойду ли так. Да, пойду. Как -- мат? Почему -- мат? Сюда
-- не могу, сюда -- не могу, сюда... Тоже не могу. Позвольте,
как же раньше стояло? Нет, еще раньше. Ну, вот это другое дело.
Зевок. Пошел так. Да, -- красная роза в зубах, черные ажурные
чулки по сии места и больше ни-че-го, -- это я понимаю, это
высшее... а теперь вместо восторгов любви -- сырой камень,
ржавое железо, а впереди... сами знаете, что впереди. Не
заметил. А если так? Так лучше. Партия все равно -- моя, вы
делаете ошибку за ошибкой. Пускай она изменяла вам, но ведь и
вы держали ее в своих объятиях. Когда ко мне обращаются за
советами, я всегда говорю: господа, побольше изобретательности.
Ничего нет приятнее, например, чем окружиться зеркалами и
смотреть, как там кипит работа, -- замечательно! А вот это
вовсе не замечательно. Я, честное слово, думал, что пошел не
сюда, а сюда. Так что вы не могли... Назад, пожалуйста. Я люблю
при этом курить сигару и говорить о незначительных вещах, и
чтобы она тоже говорила, -- ничего не поделаешь, известная
развратность... Да, -- тяжко, страшно и обидно сказать всему
этому "прости" -- и думать, что другие, такие же молодые и
сочные, будут продолжать работать, работать... эх! не знаю, как
вы, но я в смысле ласок обожаю то, что у нас, у борцов, зовется
макароны: шлеп ее по шее, и чем плотнее мяса... Во-первых, могу
съесть, во-вторых, могу просто уйти; ну, так. Постойте,
постойте, я все-таки еще подумаю. Какой был последний ход?
Поставьте обратно и дайте подумать. Вздор, никакого мата нет.
Вы, по-моему, тут что-то, извините, смошенничали, вот это
стояло тут или тут, а не тут, я абсолютно уверен. Ну,
поставьте, поставьте...
Он как бы нечаянно сбил несколько фигур и, не удержавшись,
со стоном, смешал остальные. Цинциннат сидел, облокотясь на
одну руку; задумчиво копал коня, который в области шеи был,
казалось, не прочь вернуться в ту хлебную стихию, откуда вышел
(*16).
-- В другую игру, в другую игру, в шахматы вы не умеете,
-- суетливо закричал м-сье Пьер и развернул ярко раскрашенную
доску для игры в гуся.
Бросил кости -- и сразу поднялся с трех на двадцать семь,
-- но потом пришлось спуститься опять, -- зато с двадцати двух
на сорок шесть взвился Цинциннат. Игра тянулась долго. М-сье
Пьер наливался малиной, топал, злился, лез за костями под стол
и вылезал оттуда, держа их на ладони и клянясь, что именно так
они лежали на полу.
-- Почему от вас так пахнет? -- спросил Цинциннат со
вздохом.
Толстенькое лицо м-сье Пьера исказилось принужденной
улыбкой.
-- Это у нас в семье, -- пояснил он с достоинством, --
ноги немножко потеют. Пробовал квасцами, но ничего не берет.
Должен сказать, что, хотя страдаю этим с детства и хотя ко
всякому страданию принято относиться с уважением, еще никто
никогда так бестактно...
-- Я дышать не могу, -- сказал Цинциннат.
XIV
Они были еще ближе -- и теперь так торопились, что грешно
было их отвлекать выстукиванием вопросов. И продолжались они
позже, чем вчера, и Цинциннат лежал на плитах крестом, ничком,
как сраженный солнечным ударом, и, потворствуя ряжению чувств,
ясно, через слух видел потайной ход, удлиняющийся с каждым
скребком, и ощущал, словно ему облегчали темную, тесную боль в
груди, как расшатываются камни, и уже гадал, глядя на стену,
где-то она даст трещину и с грохотом разверзнется.
Еще потрескивало и шуршало, когда пришел Родион. За ним, в
балетных туфлях на босу ногу и шерстяном платьице в шотландскую
клетку, шмыгнула Эммочка и, как уже раз было, спряталась под
стол, скрючившись там на корточках, так что ее льняные волосы,
вьющиеся на концах, покрывали ей и лицо, и колени, и даже
лодыжки. Лишь только Родион удалился, она вспрянула -- да прямо
к Цинциннату, сидевшему на койке, и, опрокинув его, пустилась
по нем карабкаться. Холодные пальцы ее горячих голых рук
впивались в него, она скалилась, к передним зубам пристал
кусочек зеленого листа.
-- Садись смирно, -- сказал Цинциннат, -- я устал, всю
ночь сомей не очкнул, -- садись смирно и расскажи мне...
Эммочка, возясь, уткнулась лбом ему в грудь; из-под ее
рассыпавшихся и в сторону свесившихся буклей обнажилась в
заднем вырезе платья верхняя часть спины, со впадиной,
менявшейся от движения лопаток, и вся ровно поросшая
белесоватым пушком, казавшимся симметрично расчесанным.
Цинциннат погладил ее по теплой голове, стараясь ее
приподнять. Схватила его за пальцы и стала их тискать и
прижимать к быстрым губам.
-- Вот ластушка, -- сонно сказал Цинциннат, -- ну, будет,
будет. Расскажи мне...
Но ею овладел порыв детской буйности. Этот мускулистый
ребенок валял Цинцинната, как щенка.
-- Перестань! -- крикнул Цинциннат. -- Как тебе не стыдно!
-- Завтра, -- вдруг сказала она, сжимая его и смотря ему в
переносицу.
-- Завтра умру? -- спросил Цинциннат.
-- Нет, спасу, -- задумчиво проговорила Эммочка (она
сидела на нем верхом).
-- Вот это славно, -- сказал Цинциннат, -- спасители
отовсюду! Давно бы так, а то с ума сойду. Пожалуйста, слезь,
мне тяжело, жарко.
-- Мы убежим, и вы на мне женитесь.
-- Может быть, -- когда подрастешь; но только жена у меня
уже есть.
-- Толстая, старая, -- сказала Эммочка.
Она соскочила с постели и побежала вокруг камеры, как
бегают танцовщицы, крупной рысью, тряся волосами, и потом
прыгнула, будто летя, и наконец закружилась на месте, раскинув
множество рук.
-- Скоро опять школа, -- сказала она, мгновенно сев к
Цинциннату на колени, -- и, тотчас все забыв на свете,
погрузилась в новое занятие: принялась колупать черную
продольную корку на блестящей голени, корка уже наполовину была
снята, и нежно розовел шрам.
Цинциннат, щурясь, глядел на ее склоненный, обведенный
пушистой каемкой света профиль, и дремота долила его.
-- Ах, Эммочка, помни, помни, помни, что ты обещала.
Завтра! Скажи мне, как ты устроишь?
-- Дайте ухо, -- сказала Эммочка.
Обняв его за шею одной рукой, она жарко, влажно и
совершенно невнятно загудела ему в ухо.
-- Ничего не слышу, -- сказал Цинциннат.
Нетерпеливо откинула с лица волосы и опять приникла.
-- Бу... бу... бу... -- гулко бормотала она -- и вот
отскочила, взвилась, -- и вот уже отдыхала на чуть качавшейся
трапеции, сложив и вытянув клином носки.
-- Я все же очень на это рассчитываю, -- сквозь растущую
дремоту проговорил Цинциннат; медленно приник мокрым гудящим
ухом к подушке.
Засыпая, он чувствовал, как она перелезла через него, -- и
потом ему неясно мерещилось, что она или кто-то другой без
конца складывает какую-то блестящую ткань, берет за углы, и
складывает, и поглаживает ладонью, и складывает опять, -- и на
минуту он очнулся от визга Эммочки, которую выволакивал Родион.
Потом ему показалось, что осторожно возобновились заветные