-- Обещание? -- удивленно спросил директор, перестав
обмахивать себя картонной частью календаря (крепость на закате,
акварель). -- Какое обещание?
-- Насчет завтрашнего прихода моей жены. Пускай в данном
случае вы не согласитесь мне дать гарантию, -- но я ставлю
вопрос шире: существует ли вообще, может ли существовать в этом
мире хоть какое-нибудь обеспечение, хоть в чем-нибудь порука,
-- или даже самая идея гарантии неизвестна тут?
Пауза.
-- А бедный-то наш Роман Виссарионович, -- сказал
директор, -- слыхали? Слег, простудился и, кажется, довольно
серьезно...
-- Я чувствую, что вы ни за что не ответите мне; это
логично, -- ибо и безответственность вырабатывает в конце
концов свою логику. Я тридцать лет прожил среди плотных на
ощупь привидений, скрывая, что жив и действителен, -- но
теперь, когда я попался, мне с вами стесняться нечего. По
крайней мере, проверю на опыте всю несостоятельность данного
мира.
Директор кашлянул -- и продолжал как ни в чем не бывало:
-- Настолько серьезно, что я, как врач, не уверен, сможет
ли он присутствовать, -- то есть выздоровеет ли он к тому
времени, -- bref [*], удастся ли ему быть на вашем бенефисе...
----------------------------------------------------------
[*] короче говоря (франц.).
----------------------------------------------------------
-- Уйдите, -- через силу сказал Цинциннат.
-- Не падайте духом, -- продолжал директор. -- Завтра,
завтра осуществится то, о чем вы мечтаете... А миленький
календарь, правда? Художественная работа. Нет, это я не вам
принес.
Цинциннат прикрыл глаза. Когда он взглянул опять, директор
стоял к нему спиной посредине камеры. На стуле все еще валялись
кожаный фартук и рыжая борода, оставленные, по-видимому,
Родионом.
-- Нонче придется особенно хорошо убрать вашу обитель, --
сказал он, не оборачиваясь, -- привести все в порядок по случаю
завтрашней встречи... Покамест будем тут мыть пол, я вас
попрошу... вас попрошу...
Цинциннат зажмурился снова, и уменьшившийся голос
продолжал:
-- ...вас попрошу выйти в коридор. Это продлится недолго.
Приложим все усилия, дабы завтра должным образом, чисто,
нарядно, торжественно...
-- Уйдите, -- воскликнул Цинциннат, привстав и весь
трясясь.
-- Никак не могим, -- степенно произнес Родион, возясь с
ремнями фартука. -- Придется тут того -- поработать. Вишь,
пыли-то... Сами спасибочко скажете.
Он посмотрелся в карманное зеркальце, взбил на щеках
бороду и, наконец подойдя к койке, подал Цинциннату одеться. В
туфли было предусмотрительно напихано немного скомканной
бумаги, а полы халата были аккуратно подогнуты и зашпилены.
Цинциннат, покачиваясь, оделся и, слегка опираясь на руку
Родиона, вышел в коридор. Там он сел на табурет, заложив руки в
рукава, как больной. Родион, оставив дверь палаты широко
открытой, принялся за уборку. Стул был поставлен на стол; с
койки сорвана была простыня; звякнула ведерная дужка; сквозняк
перебрал бумаги на столе, и один лист спланировал на пол.
-- Что же вы это раскисли? -- крикнул Родион, возвышая
голос над шумом воды, шлепаньем, стуком. -- Пошли бы
прогуляться маленько, по колидорам-то... Да не бойтесь, -- я
тут как тут в случае чего, только кликнете.
Цинциннат послушно встал с табурета, -- но, едва он
двинулся вдоль холодной стены, несомненно сродной скале, на
которой выросла крепость; едва он отошел несколько шагов -- и
каких шагов! -- слабых, невесомых, смиренных; едва он обратил
местоположение Родиона, отворенной двери, ведер, в уходящую
впять перспективу, -- как Цинциннат почувствовал струю свободы.
Она плеснула шире, когда он завернул за угол. Голые стены,
кроме потных разводов и трещин, не были оживлены ничем; только
в одном месте кто-то расписался охрой, малярным махом: "Проба
кисти, проба кис" -- и уродливый оплыв. От непривычки ходить
одному у Цинцинната размякли мышцы, в боку закололо.
Вот тогда-то Цинциннат остановился и, озираясь, как будто
только что попал в эту каменную глушь, собрал всю свою волю,
представил себе во весь рост свою жизнь и попытался с
предельной точностью уяснить свое положение. Обвиненный в
страшнейшем из преступлений, в гносеологической гнусности (*8),
столь редкой и неудобосказуемой, что приходится пользоваться
обиняками вроде: непроницаемость, непрозрачность, препона;
приговоренный за оное преступление к смертной казни;
заключенный в крепость в ожидании неизвестного, но близкого, но
неминучего срока этой казни (которая ясно предощущалась им, как
выверт, рывок и хруст чудовищного зуба, причем все его тело
было воспаленной десной, а голова этим зубом); стоящий теперь в
коридоре темницы с замирающим сердцем, -- еще живой, еще
непочатый, еще цинциннатный, -- Цинциннат Ц. почувствовал дикий
позыв к свободе, и мгновенно вообразил -- с такой
чувствительной отчетливостью, точно это все было текучее,
венцеобразное излучение его существа, -- город за обмелевшей
рекой, город, из каждой точки которого была видна, -- то так,
то этак, то яснее, то синее, -- высокая крепость, внутри
которой он сейчас находился. И настолько сильна и сладка была
эта волна свободы, что все показалось лучше, чем на самом деле:
его тюремщики, каковыми в сущности были все, показались
сговорчивей... в тесных видениях жизни разум выглядывал
возможную стежку... играла перед глазами какая-то мечта...
словно тысяча радужных иголок вокруг ослепительного солнечного
блика на никелированном шаре... Стоя в тюремном коридоре и
слушая полновесный звон часов, которые как раз начали свой
неторопливый счет, он представил себе жизнь города такой, какой
она обычно бывала в этот свежий утренний час: Марфинька,
опустив глаза, идет с корзинкой из дому по голубой панели, за
ней в трех шагах черноусый хват; плывут, плывут по бульвару
сделанные в виде лебедей или лодок электрические вагонетки, в
которых сидишь, как в карусельной люльке; из мебельных складов
выносят для проветривания диваны, кресла, и мимоходом на них
присаживаются отдохнуть школьники, и маленький дежурный с
тачкой, полной общих тетрадок и книг, утирает лоб, как взрослый
артельщик; по освеженной, влажной мостовой стрекочут заводные
двухместные "часики", как зовут их тут в провинции (а ведь это
выродившиеся потомки машин прошлого, тех великолепных лаковых
раковин... почему я вспомнил? да -- снимки в журнале);
Марфинька выбирает фрукты; дряхлые, страшные лошади,
давным-давно переставшие удивляться достопримечательностям ада,
развозят с фабрик товар по городским выдачам; уличные продавцы
хлеба, с золотистыми лицами, в белых рубахах, орут, жонглируя
булками: подбрасывая их высоко, ловя и снова крутя их; у окна,
обросшего глициниями, четверо веселых телеграфистов пьют,
чокаются и поднимают бокалы за здоровье прохожих; знаменитый
каламбурист, жадный хохлатый старик в красных шелковых
панталонах, пожирает, обжигаясь, поджаренные хухрики в
павильоне на Малых Прудах; вот облака прорвались, и под музыку
духового оркестра пятнистое солнце бежит по пологим улицам,
заглядывает в переулки; быстро идут прохожие; пахнет липой,
карбурином, мокрой пылью; вечный фонтан у мавзолея капитана
Сонного широко орошает, ниспадая, каменного капитана, барельеф
у его слоновых ног и колышимые розы; Марфинька, опустив глаза,
идет домой с полной корзиной, за ней в двух шагах белокурый
франт... Так Цинциннат смотрел и слушал сквозь стены, пока били
часы, и хотя все в этом городе на самом деле было всегда
совершенно мертво и ужасно по сравнению с тайной жизнью
Цинцинната и его преступным пламенем, хотя он знал это твердо и
знал, что надежды нет, а все-таки в эту минуту захотелось
попасть на знакомые, пестрые улицы... но вот часы дозвенели,
мыслимое небо заволоклось, и темница опять вошла в силу.
Цинциннат затаил дыхание, двинулся, остановился опять,
прислушался: где-то впереди, в неведомом отдалении, раздался
стук.
Это был мерный, мелкий, токающий стук, и Цинциннат, у
которого сразу затрепетали все листики, почуял в нем
приглашение. Он пошел дальше, очень внимательный, меркающий,
легкий; в который раз завернул за угол. Стук прекратился, но
потом словно перелетел поближе, как невидимый дятел. Ток, ток,
ток. Цинциннат ускорил шаг, и опять темный коридор загнулся.
Вдруг стало светлее, -- хотя не по-дневному, -- и вот стук
сделался определенным, довольным собой. Впереди бледно
освещенная Эммочка бросала об стену мяч.
Проход в этом месте был широк, и сначала Цинциннату
показалось, что в левой стене находится большое глубокое окно,
откуда и льется тот странный добавочный свет. Эммочка,
нагнувшись, чтобы поднять мяч, а заодно подтянуть носок, хитро
и застенчиво оглянулась. На ее голых руках и вдоль голеней
дыбом стояли светлые волоски. Глаза блестели сквозь белесые
ресницы. Вот она выпрямилась, откидывая с лица льняные локоны
той же рукой, которой держала мяч.
-- Тут нельзя ходить, -- сказала она, -- у нее было что-то
во рту, -- щелкнуло за щекой, ударилось о зубы.
-- Что это ты сосешь? -- спросил Цинциннат.
Эммочка высунула язык; на его самостоятельно живом кончике
лежал ярчайший барбарисовый леденец.
-- У меня еще есть, -- сказала она, -- хотите?
Цинциннат покачал головой.
-- Тут нельзя ходить, -- повторила Эммочка.
-- Почему? -- спросил Цинциннат.
Она пожала плечом и, ломаясь, выгибая руку с мячом и
напрягая икры, подошла к тому месту, где ему показалось --
углубление, окно, -- и там, ерзая, вдруг становясь голенастее,
устроилась на каменном выступе вроде подоконника.
Нет, это было лишь подобие окна; скорее -- витрина, а за
ней -- да, конечно, как не узнать! -- вид на Тамарины Сады.