Молчание.
Среди дня тут звонил желтый Ее Величества кирасир барон Оммау-Оммергау с двухфунтовой бонбоньеркою шоколада от Крафта.12 От двухфунтовой бонбоньерки не отказались; но ему отказали.
Около двух часов пополудни тут звонил синий его величества кирасир граф Авен с бонбоньеркою от Балле;13 бонбоньерку приняли, но ему отказали.
Отказали и лейб-гусару в высокой меховой шапке; гусар потрясал султаном и стоял с махровым кустом хризантем лимонного яркого цвета; он сюда заходил после Авена в начале пятого часа.
Прилетел и Вергефден с ложею в Мариинский театр. Не прилетел лишь Липпанченко: не был Липпанченко.
Наконец, поздно вечером, в исходе десятого часа, появилась девчонка от мадам Фарнуа с преогромной картонкою; ее приняли тотчас; но когда ее принимали и в передней по этому поводу возникло хихиканье, дверь спальни щелкнула, и оттуда просунулась любопытно заплаканная головка; раздался рассерженный, торопливый крик:
-- "Несите скорей".
Но тогда же щелкнул и замок в кабинете; из кабинета просунулась какая-то косматая голова: поглядела и спряталась. Неужели же это был подпоручик?
ПЕТЕРБУРГ УШЕЛ В НОЧЬ
Кто не помнит вечера перед памятной ночью? Кто не помнит грустного отлетания того дня на покой?
Над Невой бежало огромное и багровое солнце за фабричные трубы: петербургские здания подернулись тончайшею дымкой и будто затаяли, обращаясь в легчайшие, аметистово-дымные кружева; а от стекол оконных прорезался всюду златопламенный отблеск; и от шпицев высоких зарубинился блеск. Все обычные тяжести -- и уступы, и выступы -- убежали в горящую пламенность: и подъезды с кариатидами, и карнизы кирпичных балконов.
Яростно закровавился рыже-красный Дворец; этот старый Дворец еще строил Растрелли; нежною голубою стеной встал тогда этот старый Дворец в белой стае колонн; бывало, с любованием оттуда открывала окошко на невские дали покойная императрица Елизавета Петровна. При императоре Александре Павловиче этот старый Дворец перекрашен был в бледно-желтую краску; при императоре Александре Николаевиче был Дворец перекрашен вторично: с той поры он стал рыжим, кровянея к закату.
В этот памятный вечер все пламенело, пламенел и Дворец; все же прочее, не вошедшее в пламень, отемнялось медлительно; отемнялась медлительно вереница линий и стен в то время, как там, на сиреневом погасающем небе, в облачках-перламутринках, разгорались томительно все какие-то искрометные светочи; разгорались медлительно какие-то легчайшие пламена.
Ты сказал бы, что зарело там прошлое.
Невысокая, полная дама, вся в черном, которая там у моста отпустила извозчика, давно уж бродила под окнами желтого дома; как-то странно дрожала ее рука; а в дрожащей руке чуть дрожал малюсенький ридикюльчик не петербургских фасонов. Полная дама была почтенного возраста и имела вид, будто страдает одышкой; полные пальцы ее то и дело хватались за подбородок, выступающий внушительно из-под воротника и усеянный кое-где седыми волосиками. Ставши против желтого дома, она хотела дрожащими пальцами приоткрыть ридикюльчик: ридикюльчик не слушался; наконец, ридикюльчик раскрылся, и дама с несвойственной для лет ее торопливостью достала платочек с кружевными разводами, повернулась к Неве и заплакала. Лицо ее тогда озарилось закатом, над губами же явственно отметились усики; положивши руку на камень, смотрела она детским и вовсе невидящим взором в туманные, многотрубные дали и в водную глубину.
Наконец, дама взволнованно поспешила к подъезду желтого дома и позвонила.
Дверь распахнулась; старичок с галуном на отворотах из отверстия на зарю выставил свою плешь; он прищурил слезливые глазки от нестерпимого, за-невского блеска.
-- "Что вам угодно?.."
Дама почтенного возраста заволновалась: не то умиление, не то скрытая тщательно робость прояснила ее черты.
-- "Дмитрич?... Не узнали меня?"
Тут лакейская плешь задрожала и упала в малюсенький ридикюльчик (в руку дамы):
-- "Матушка, барыня вы моя!... Анна Петровна!"
-- "Да, вот, Семеныч..."
-- "Какими судьбами? Аткелева?"
Умиление, если только не тщательно скрытая робость, послышалось снова в приятном контральто.
-- "Из Испании... Вот хочу посмотреть, как вы тут без меня?"
-- "Барыня наша, родная... Пожалуйте-с!.."
Анна Петровна поднималась по лестнице: тот же все лестницу обволакивал бархатистый ковер. На стенах разблистался орнамент из все тех же оружий: под бдительным наблюдением барыни сюда вот когда-то повесили медную литовскую шапку, а туда -- темплиерский14 отовсюду проржавленный меч; и ныне так же блистали: отсюда -- медная литовская шапка; оттуда -- крестообразные рукояти совершенно ржавых мечей.
-- "Только нет никого-с: ни барчука, ни Аполлона Аполлоновича".
Над балюстрадой все та же стояла подставка из белого алебастра, как прежде, и, как прежде, та же Ниобея поднимала горе алебастровые глаза; это прежде вновь обступило (а прошло три уж года, и за эти годы пережито столь многое). Анна Петровна вспомнила черный глаз итальянского кавалера, и опять в себе ощутила ту тщательно скрытую робость.
-- "Не прикажете шоколаду, кофию-с? не прикажете самоварчик?"
Анна Петровна едва отмахнулась от прошлого (тут все так же, как прежде).
-- "Как же вы без меня эти годы?"
-- "Да никак-с... Только смею вам доложить, без вас -- никакого порядку-с... А все прочее без последствий: по-прежнему... Аполлон Аполлонович, барин-то, -- слышали?"
-- "Слышала..."
-- "Да-с, все знаки отличия... Царские милости... Что прикажете: барин-то важный!"
-- "Барин-то -- постарел?"
-- "Назначаются барин на пост: на ответственный: -- барин все равно, што министр: вот какой барин..."
Анне Петровне неожиданно показалось, что лакей на нее посмотрел чуть-чуть укоризненно; но это только казалось: он всего лишь поморщился от нестерпимого заневского блеска, открывая дверь в зал.
-- "Ну, а Коленька?"
-- "Коленька-с, Николай Аполлонович, то-ись, такой, позволю себе заметить, разумник-с! Успевают в науках; и во всяком там успевают, что им полагается... Просто красавчиком стали..."
-- "Ну, что вы? Он всегда был в отца..."
Сказала: потупилась -- перебирала пальцами ридикюльчик.
Так же стены были уставлены высоконогими стульями; отовсюду меж стульев, обитых палевым плюшем, поднимались белые и холодные столбики; и со всех белых столбиков глядел на нее укоризненно строгий муж из холодного алебастра. И с прямою враждебностью просверкало на Анну Петровну со стен зеленоватое, старинное стекло, под которым у ней был с сенатором решительный разговор: а вон -- бледнотонная живопись -- помпеанские фрески; эти фрески привез ей сенатор в ее бытность невестой: тридцать лет протекло с той поры.
Анну Петровну охватило все то же гостинное гостеприимство: охватили лаки и лоски; защемило по-прежнему грудь; сжалось горло старинною неприязнью; Аполлон Аполлонович, может, ей и простит; но она ему -- нет: в лакированном доме житейские грозы протекали бесшумно, тем не менее грозы житейские протекали здесь гибельно.
Так прилив темных дум ее гнал на враждебные берега; рассеянно она прислонилась к окошку -- и видела, как над невской волной понеслись розоватые облачка; клочковатые облачка вырывались из труб убегающих пароходиков, от кормы кидающих в берега проблиставшую яхонтом полосу: облизавши каменный бык, полоса кидалась обратно и сплеталась со встречною полосою, разметавши свой яхонт в одну змеёвую канитель. Выше -- легчайшие пламена опепелялись на тучах; пепел сеялся щедро: все небесные просветы засыпались пеплом; все коварно потом обернулось одноцветною легкостью; и мгновенье казалось, будто серая вереница из линий, шпицев и стен с чуть слетающей теневой темнотою, упадающей на громады каменных стен, -- будто эта серая вереница есть тончайшее кружево.
-- "Что же вы, барыня, у нас остановитесь?"
-- "Я?.. В гостинице".
В этой тающей серости проступили вдруг тускло многие удивленно глядящие точки: огоньки, огонечки; огоньки, огонечки наливалися силой и бросались из тьмы после рыжими пятнами, в то время, как сверху падали водопады: синие, черно-лиловые, черные.
Петербург ушел в ночь.
ТОПОТАЛИ ИХ ТУФЕЛЬКИ
Раздавались звонки.
Выходили в зал из передней какие-то ангелоподобные существа в голубых, белых, розовых платьях, серебристые, искристые; обвевали газами, веерами, шелками, разливая вокруг благодатную атмосферу фиалочек, ландышей, лилий и тубероз; слегка опыленные пудрой их мраморно-белые плечики через час, через два должны были разгореться румянцем и покрыться испариной; но теперь, перед танцами, личики, плечи и худые обнаженные руки казались еще бледней и худей, чем в обычные дни; тем значительней прелесть этих существ как-то сдержанно искрами занималась в зрачках, пока существа, сущие ангелята, образовали и шелестящие и цветные рои веющей кисеи; свивались и развивались их белые веера, производя легкий ветер; топотали их туфельки.
Раздавались звонки.
Бодро в зал из передней входили какие-то креп-когрудые гении в туго стянутых фраках, мундирах и ментиках -- правоведы, гусары, гимназисты и так себе люди -- усатые и безусые, -- безбородые -- все; разливали вокруг какую-то надежную радость и сдержан-ность. Неназойливо они проникали в блестящий газами круг и казались барышням гибче воска; и глядишь -- там, здесь -- пуховой легкий веер начинал уже биться о грудь усатого гения, как доверчиво на эту грудь севшее бабочкино крыло, и крепкогрудый гусар осторожно начинал с барышней перекидываться своими пустыми намеками; с точно такою же осторож-ностью наклоняем лицо мы к севшему невзначай нам на палец легкому мотыльку. И на красном фоне золототканого гусарского одеяния, как на пышном восходе небывалого солнца, так отчетливо просто выделялся слегка розовеющий профиль; набегающий вальсовый вихрь скоро должен был превратить слегка розовеющий профиль невинного ангела в профиль демона огневой.