Смекни!
smekni.com

Петербург (стр. 54 из 102)

Что он скажет отцу? Снова мучительно лгать? Лгать, когда уже ложь бесполезна? Лгать, когда его положение ныне исключает всякую ложь? Лгать... Николай Аполлонович вспомнил, как лгал он в годы далекого детства.

Вот и рояль, стильный, желтый: прикоснулся к паркету узких ножек колесиками. Как, бывало, садилась здесь матушка, Анна Петровна, как старые звуки Бетховена потрясали здесь стены: старинная старина, взрываясь и жалуясь звуками, тем же вставала томлением в младенческом сердце, что и бледнеющий месяц, который восходит, весь красный, и выше возносит над городом свою бледно-палевую печаль...

Не пора ли идти объясняться -- в чем объясняться?

В этот миг в окна глянуло солнце, яркое солнце бросало там сверху свои мечевидные светочи: золотой тысячерукий титан из старины бешено занавешивал пустоту, освещая и шпицы, и крыши, и струи, и камни, и к стеклу приникающий божественный, склеротический лоб; золотой тысячерукий титан немо плакался там на свое одиночество: "Приходите, идите ко мне -- к старинному солнцу!"

Но солнце ему показалось громаднейшим тысяче-лапым тарантулом, с сумасшедшею страстностью нападавшим на землю...

И невольно Николай Аполлонович зажмурил глаза, потому что все вспыхнуло: вспыхнул ламповый абажур; ламповое стекло осыпалось аметистами; искорки разблистались на крыле золотого амура (амур под зеркальной поверхностью свое тяжелое пламя просунул в золотые розаны венка); вспыхнула поверхность зеркал -- да: зеркало раскололось.

Суеверы сказали бы:

-- "Дурной знак, дурной знак..."

В это время, среди всего золотого и яркого, за спиной Аблеухова встало неяркое очертание; по всему такому немому, как солнечный зайчик, пробежало явственно бормотание.

-- "А как же... мы..."

Николай Аполлонович поднял свой лик...

-- "Как же мы... с барыней?"

И увидел Семеныча.

Про возвращение матери он и вовсе забыл; а она, мать, возвратилась; возвратилась с ней старина -- с церемонностью, сценами, с детством и с двенадцатью гувернантками, из которых каждая собою являла олицетворенный кошмар.

-- "Да... Не знаю я, право..."

Перед ним Семеныч озабоченно пожевывал свои старые губы.

-- "Барину, что ли, докладывать?"

-- "Разве папаша не знает?"

-- "Не осмелился я..."

-- "Так идите, скажите..."

-- "Уж пойду... Уж скажу..."

И Семеныч пошел в коридор.

Старое возвращалось: нет, старое не вернется; если старое возвращается, то оно глядит по-иному. И старое на него поглядело -- ужасно!

Все, все, все: этот солнечный блеск, стены, тело, душа -- все провалится; все уж валится, валится; и -- будет: бред, бездна, бомба.

Бомба -- быстрое расширение газов... Круглота расширения газов вызвала в нем одну позабытую дикость, и безвластно из легких его в воздух вырвался вздох.

В детстве Коленька бредил; по ночам иногда перед ним начинал попрыгивать эластичный комочек, не то -- из резины, не то -- из материи очень странных миров; эластичный комочек, касался пола, вызывал на полу тихий лаковый звук: пёпп-пеппёп; и опять: пёпп-пеппёп. Вдруг комочек, разбухая до ужаса, принимал всю видимость шаровидного толстяка-господина; господин же толстяк, став томительным шаром, -- все ширился, ширился, ширился и грозил окончательно навалиться, чтоб лопнуть.

И пока надувался он, становясь томительным шаром, чтоб лопнуть, он попрыгивал, багровел, подлетал, на полу вызывая тихий, лаковый звук:

-- "Пепп..."

-- "Пеппович..."

-- Пепп..."

И он разрывался на части.

А Николенька, весь в бреду, принимался выкрикивать праздные ерундовские вещи -- все о том, об одном: что и он округляется, что и он -- круглый ноль; все в нем налилось-ноллилось-ноллл...

Гувернантка же, Каролина Карловна, в ночной белой кофточке, с чертовскими папильотками в волосах, принявших оттенок с ним только что бывшего ужаса, -- на крик вскочившая из своей пуховой постели балтийская немка, -- Каролина Карловна на него сердито смотрела из желтого круга свечи, а круг -- ширился, ширился, ширился. Каролина же Карловна повторяла множество раз:

-- "Успокойсия, малинка Колинка: это -- рост..."

Не глядела, а -- карлилась; и не рост -- расширение: ширился, пучился, лопался: -- Пепп Пеппович Пепп...

-- "Что я, брежу?"

Николай Аполлонович приложил ко лбу свои холодные пальцы: будет -- бред, бездна, бомба.

А в окне, за окном -- издалека-далека, где принизились берега, где покорно присели холодные островные здания, немо, остро, мучительно, немилосердно блистая, уткнулся в высокое небо петропавловский шпиц.

По коридору прошел шаг Семеныча. Медлить нечего: родитель, Аполлон Аполлонович, его ждет.

КАРАНДАШНЫЕ ПАЧКИ

Кабинет сенатора был прост чрезвычайно; посреди, конечно, высился стол; и это не главное; несравнение важнее здесь вот что: шли шкафы по стенам; справа шкаф -- первый, шкаф -- третий, шкаф -- пятый; слева: второй, четвертый, шестой; полные полки их гнулись под планомерно расставленной книгою; посредине же стола лежал курс "Планиметрии".

Аполлон Аполлонович пред отходом к сну обычно развертывал книжечку, чтобы сну непокорную жизнь в своей голове успокоить в созерцании блаженнейших очертаний: параллелепипедов, параллелограммов, конусов, кубов и пирамид.

Аполлон Аполлонович опустился в черное кресло; спинка кресла, обитая кожею, всякого бы манила откинуться, а тем более бы манила откинуться бессонным томительным утром. Аполлон Аполлонович Аблеухов был сам с собой чопорен; и томительным утром он сидел над столом, совершенно прямой, поджидая к себе своего негодного сына. В ожидании ж сына он выдвинул ящичек; там под литерой "р" он достал дневничок, озаглавленный "Наблюдения"; и туда, в "Наблюдения", стал записывать он свои опытом искушенные мысли. Перо заскрипело: "Государственный человек отличается гуманизмом... Государственный человек..."

Наблюдение начиналось от прописи; но на прописи его оборвали; за спиной его раздался испуганный вздох; Аполлон Аполлонович позволил себе сильнейший нажим, повернувшись (перо обломалось), он увидел Семеныча.

-- "Барин, ваше высокопревосходительство... Осмелюсь вам доложить (давеча-то запамятовал)..."

-- "Что такое!"

-- "А такое, что -- иии... Как сказать-то, не знаю..."

__ "А -- так-с, так-с..." .

Аполлон Аполлонович вырезался всем корпусом, являясь для внешнего наблюдения совершеннейшим сочетанием из линий: серых, белых и черных; и казался офортом.

"Да вот-с: барыня наша-с, -- осмелюсь вам доложить, -- Анна Петровна-с..."

Аполлон Аполлонович сердито вдруг повернул к лакею свое громадное ухо...

-- "Что такое -- аа?.. Говорите громче: не слышу".

Дрожащий Семеныч склонился к самому бледно-зеленому уху, глядящему на него выжидательно:

-- "Барыня... Анна Петровна-с... Вернулись..."

-- "?.."

-- "Из Гишпании -- в Питербурх..."

-- "Так-с, так-с: очень хорошо-с!..."

-- "Письмецо с посыльным прислали-с..."

-- "Остановились в гостинице..."

-- "Только что ваше высокопревосходительство изволили выехать-с, как посыльный-с, с письмом-с..."

-- "Ну, письмо я на стол, а посыльному в руку -- двугривенный..."

-- "Не прошло еще часу, вдруг: слышу я иетта -- звонятся..."

Аполлон Аполлонович, положивши руку на руку, сидел в совершенном бесстрастии, без движенья; казалось, сидел он без мысли: равнодушно взгляд его падал на книжные корешки; с книжного корешка золотела внушительно надпись: "Свод Российских

Законов. Том первый". И далее: "Том второй". На столе лежали пачки бумаг, золотела чернильница, примечались ручки и перья; на столе стояло тяжелое пресс-папье в виде толстой подставочки, на которой серебряный мужичок (верноподданный) поднимал во здравие братину. Аполлон Аполлонович перед перьями, перед ручками, перед пачечками бумаг, скрестив руки, сидел без движенья, без дрожи...

-- "Отворяю я, ваше высокопревосходительство, дверь: неизвестная барыня, почтенная барыня..."

-- "Я это им: "Чего угодно?..." Барыня же на меня: "Митрий Семеныч...""

-- "Я же к ручке: матушка, мол, Анна Петровна..."

-- "Посмотрели они, да и в слезы..."

-- "Говорят: "Вот хочу посмотреть, как вы тут без меня...""

Аполлон Аполлонович ничего не ответил, но снова выдвинул ящик, вынул дюжину карандашиков (очень-очень дешевых), взял пару их в пальцы -- и захрустела в пальцах сенатора карандашная палочка. Аполлон Аполлонович иногда выражал свою душевную муку этим способом: ломал карандашные пачки, для этого случая тщательно содержимые в ящике под литерой "бе".

-- "Хорошо... Можете идти..."

Но, хрустя карандашными пачками, все же он достойно сумел сохранить беспристрастный свой вид; и никто, никто не сказал бы, что чопорный барин, незадолго до этого мига, задыхаясь и чуть ли не плача, провожал по слякоти кухаркину дочь; никто, никто б не сказал, что огромная лобная выпуклость так недавно таила желанье смести непокорные толпы, опоясавши землю, как цепью, железным проспектом.

А когда Семеныч ушел, Аполлон Аполлонович, бросив в корзинку обломки карандашей, откинулся головой прямо к спинке черного кресла: старое личико помолодело; быстро он стал поправлять на шее свой галстук; быстро как-то вскочил и забегал, циркулируя от угла до угла: небольшого росточку и какой-то вертлявенький, Аполлон Аполлонович всем напомнил бы сына: еще более он напомнил фотографический снимок с Николая Аполлоновича тысяча, девятьсот четвертого года.

В это время из дальнего помещения, из -- так себе -- комнат, раздался удар за ударом; начинаясь где-то вдали, приближались удары; точно кто-то там шел, металлический, грозный; и раздался удар, раздробляющий все. Аполлон Аполлонович невольно остановился и хотел бежать к двери, запереть на ключ кабинет, но... задумался, остался на месте, потому что удар, раздробляющий все, оказался звуком захлопнутой двери (звук шел из гостиной); несказанно мучительно шел кто-то к двери, громко кашляя и шлепая неестественно туфлями: страшная старина, как на нас из глубин набегающий вопль, вдруг окрепла в памяти звуками стародавнего пения, под которое Аполлон Аполлонович некогда впервые влюбился в Анну Петровну: