-- "Как же это такое? Кто же это такое?
-- "Кто такое? Отец твой..."
-- "Кто ж отец мой?"
-- "Сатурн..."
-- "Как же это возможно?"
-- "Нет невозможного!.."
Страшный Суд наступил.
Какие-то протекшие сновидения тут были действительно; тут бежали действительно планетные циклы -- в миллиардногодинной волне: не было ни Земли, ни Венеры, ни Марса, лишь бежали вкруг Солнца три туманных кольца; еще только что разорвалось четвертое, и огромный Юпитер собирался стать миром; один стародавний Сатурн поднимал из огневого центра черные зонные волны: бежали туманности; а уж Сатурном, родителем, Николаи Аполлонович был сброшен в безмерность; и текли вокруг одни расстояния.
На исходе четвертого царства он был на Земле: меч Сатурна тогда повисал неистекшей грозою; рушился материк Атлантиды: Николай Аполлонович, Атлант, был развратным чудовищем (земля под ним не держалась -- опустилась под воды); после был он в Китае: Аполлон Аполлонович, богдыхан,14 повелел Николаю Аполлоновичу перерезать многие тысячи (что и было исполнено); и в сравнительно недавнее время, как на Русь повалили тысячи тамер-лановых всадников,16 Николай Аполлонович прискакал в эту Русь на своем степном скакуне; после он воплотился в кровь русского дворянина; и принялся за старое: и как некогда он перерезал там тысячи, так он нынче хотел разорвать: бросить бомбу в отца; бросить бомбу в самое быстротекущее время. Но отец был Сатурн, круг времени повернулся, замкнулся; сатурново царство вернулось (здесь от сладости разрывается сердце).
Течение времени перестало быть; тысячи миллионов лет созревала в духе материя; но самое время возжаждал он разорвать; и вот все погибало.
-- "Отец!"
"Ты меня хотел разорвать; и от этого все погибает".
-- "Не тебя, а..."
-- "Поздно: птицы, звери, люди, история, мир -- все рушится: валится на Сатурн..."
Все падало на Сатурн; атмосфера за окнами темнела, чернела; все пришло в старинное, раскаленное состояние, расширяясь без меры, все тела не стали телами; все вертелось обратно -- вертелось ужасно.
-- "Cela... tourne..."* -- в совершеннейшем ужасе заревел Николай Аполлонович, окончательно лишившийся тела, но этого не заметивший...
-- "Нет, Sa... tourne..."**
*Это... вертится... (фр.). -- Ред.
** Это... вертится... (фр.; правильно: да... tourne...). -- Ред.
Лишившийся тела, все же он чувствовал тело: некий невидимый центр, бывший прежде и сознаньем, и "я", оказался имеющим подобие прежнего, испепеленного: предпосылки логики Николая Апол-лоновича обернулись костями; силлогизмы вкруг этих костей завернулись жесткими сухожильями; со-дерржанье же логической деятельности обросло и мясом, и кожей; так "я" Николая Аполлоновича снова явило телесный свой образ, хоть и не было телом; и в этом не-теле (в разорвавшемся "я") открылось чуждое "я": это "я" пробежало с Сатурна и вернулось к Сатурну.
Он сидел пред отцом (как сиживал и раньше) -- без тела, но в теле (вот странность-то!): за окнами его кабинета, в совершеннейшей темноте, раздавалось громкое бормотание: турн -- турн -- турн.
То летоисчисление бежало обратно.
-- "Да какого же мы летоисчисления?"
Но Сатурн, Аполлон Аполлонович, расхохотавшись, ответил:
-- "Никакого, Коленька, никакого: времяисчисление, мой родной, -- нулевое..."
Ужасное содержание души Николая Аполлонови-ча беспокойно вертелось (там, в месте сердца), как жужжавший волчок: разбухало и ширилось; и казалось: ужасное содержание души -- круглый ноль -- становилось томительным шаром; казалось: вот логика -- кости разорвутся на части.
Это был Страшный Суд.
-- "Ай, ай, ай: что ж такое "я есмь"?"
-- "Я есмь? Нуль..."
-- "Ну, а нуль?"
-- "Это, Коленька, бомба..."
Николай Аполлонович понял, что он -- только бомба; и лопнувши, хлопнул: с того места, где только что возникало из кресла подобие Николая Аполлоновича и где теперь виделась какая-то дрянная разбитая скорлупа (вроде яичной), бросился молниеносный зигзаг, ниспадая в черные, эонные волны...
Николай Аполлонович тут очнулся от сна; с трепетом понял он, что его голова лежит на сардиннице.
И вскочил: страшный сон... А какой? Сон не припомнился; детские кошмары вернулись: Пепп Пеппо-вич Пепп, распухающий из комочка в громаду, видно там до времени приутих -- в сардинной коробочке; стародавние детские бреды возвращались назад, потому что --
-- Пепп Пеппович Пепп, комочек ужасного содержания, есть просто-напросто партийная бомба: там она неслышно стрекочет волосинкой и стрелками; Пепп Пеппович Пепп будет шириться, шириться, шириться. И Пепп Пеппович Пепп лопнет: лопнет все... -- "Что я... брежу?"
В голове его опять завертелось с ужасающей быстротою: что ж делать? Остается четверть часа: повернуть еще ключ?
Ключик он еще повернул двадцать раз; и двадцать раз что-то хрипнуло там, в жестяночке: стародавние бреды на краткое время ушли, чтобы утро осталося утром, а день остался бы днем, вечер -- вечером; на исходе же ночи никакое движение ключика нижнего не отсрочит: будет что-то такое, отчего развалятся стены, пурпуром освещенные небеса разорвутся на части, смешавшись с разбрызганной кровью в одну тусклую, первозданную тьму.
Конец пятой главы
ГЛАВА ШЕСТАЯ,
в которой рассказаны происшествия серенького денька
За ним повсюду Всадник Медный
С тяжелым топотом скакал.
А. Пушкин1
ВНОВЬ НАЩУПАЛАСЬ НИТЬ ЕГО БЫТИЯ
Было тусклое петербургское утро.
Вернемся же к Александру Ивановичу; Александр Иванович проснулся; Александр Иванович приоткрыл слипавшиеся глаза: бежали события ночи -- в подсознательный мир, нервы его развинтились; ночь для него была событием исполинских размеров.
Переходное состояние между бдением и сном его бросало куда-то: точно с пятого этажа выскакивал он чрез окошко; ощущения открывали ему в его мире вопиющую брешь; он влетал в эту брешь, проносясь в роящийся мир, о котором мало сказать, что в нем нападали субстанции, подобные фуриям:2 самая мировая ткань представлялась там фурийной тканью.
Лишь под самое утро Александр Иванович пересиливал этот мир; и тогда попадал он в блаженство; пробуждение стремительно его низвергало оттуда: он чего-то жалел, а все тело при этом и болело, и ныло.
Первое мгновение по своем пробуждении он заметил, что его трясет жесточайший озноб; ночь прометался он: что-то было -- наверное... Только что?
Во всю долгую ночь длилось бредное бегство по туманным проспектам, не то -- по ступеням таинственной лестницы; а всего вернее, что бегала лихорадка: по жилам; воспоминание говорило о чем-то, но -- воспоминание ускользало; и связать чего-то он памятью все не мог.
Это все -- лихорадка.
Не на шутку испуганный (Александр Иванович при своем одиночестве боялся болезней), подумал он, что ему не мешало бы высидеть дома.
С этой мыслью он стал забываться; и, забываясь, он думал:
-- "Мне бы хинки".
Заснул.
И проснувшись -- прибавил:
-- "Да крепкого чаю..."
И подумавши вновь, он прибавил еще:
-- "С малинкою..."
Он подумал о том, что он все эти дни проводил с недопустимою для его положения легкостью; легкость эта тем более ему показалась постыдной, что надвигались огромные и тяжелые дни.
Он невольно вздохнул:
-- "И еще бы мне -- строгое воздержание от водки... Не читать Откровение.. Не спускаться бы к дворнику... Да и эти беседы с проживающим у дворника Степкой: не болтать бы со Степкой..."
Эти мысли о малиновом чае, о водке, о Степке, о Иоанновом Откровении сперва его успокои-Зи, низводя происшествия ночи к совершеннейшей ерунде.
Но умывшись из крана, как лед, холодной водою при помощи жалкого своего обмылка и мыльной явеятеющей слякоти, Александр Иванович почувствовал снова прилив ерунды.
Он окинул взором свою двенадцатирублевую комнату (чердачное помещение).
Что за убогое обиталище!
Главным украшением убогого обиталища представлялась постель; постель состояла из четырех треснувших досок, кое-как положенных на деревянные козлы; на растресканнои поверхности этих козел выдавались противные темно-красные, засохшие, вероятно, клопиные пятна, потому что с этими темно-красными пятнами Александр Иванович много месяцев упорно боролся при помощи персидского порошка.
Козлы были покрыты тощим, набитым мочалом матрасиком; сверху матрасика на грязную одну простыню рука Александра Ивановича бережно набросила вязаное одеяльце, которое вряд ли можно было назвать полосатым: скудные намеки здесь когда-то бывших голубых и красных полос покрывались налетами серости, появившейся, впрочем, по всей вероятности не от грязи, а от многолетнего и деятельного употребления; с этим чьим-то подарком (может быть, матери) Александр Иванович все что-то медлил расстаться; может быть, медлил расстаться за неимением средств (оно ездило с ним и в Якутскую область).
Кроме постели... -- да: должен здесь я сказать: над постелью висел образок, изображавший тысяча-ночную молитву Серафима Саровского среди сосен, на камне3 (должен здесь я сказать -- Александр Иванович под сорочкою носил серебряный крестик).
Кроме постели можно было заметить гладко обструганный и лишенный всякого украшения столик: точно такие же столики фигурируют в виде скромных подставок для умывального таза -- на дешевеньких дачках; точно такие же столики продаются повсюду по воскресеньям на рынках; в обиталище
Александра Ивановича такой столик служил одновременно и письменным, и ночным столиком; умывальный же тазик отсутствовал вовсе: Александр Иванович при совершении туалета пользовался услугами водопроводного крана, раковины и сардинной коробочкой, содержащей обмылок казанского мыла, плававший в своей собственной слизи; была еще вешалка: со штанами; кончик стоптанной туфли из-под постели выглядывал своим дырявым носком (Александр Иванович видел сон, будто эта дырявая туфля есть живое создание: комнатное создание, что ли, как собачка иль кошка; она самостоятельно шлепала, переползая по комнате и шурша по углам; когда Александр Иванович собрался ее покормить во рту разжеванным ситником, то шлепающее создание это своим дырявым отверстием его укусило за палец, отчего он проснулся).