Вот когда это понял он, то бросился на Васильевский Остров, к восемнадцатой линии; вез его захудалый извозчик; и из пролетки, прямо в спину извозчику, раздавался прерывистый, негодующий шепот:
-- "А?.. Скажите пожалуйста?.. Притворщик... обманщик... убийца... Просто -- спасти свою шкуру..."
Негодовал, вероятно, он громко, потому что извозчик на него повернулся с досадою.
-- "Ась?"
-- "Нет-с... Ничего..."
Извозчик же думал:
-- "Барин, право, чудной..."
Николай Аполлонович, как и Аполлон Аполлонович, сам с собой разговаривал. Ветры вторили:
-- "Отцеубийца!.."
-- "Обманщик!.."
Сам не свой, выскочил Николай Аполлонович из пролетки; пересекая и асфальтовый дворик, и сажени осиновых дров, влетел в черную лестницу, чтобы броситься по ступеням и -- неизвестно зачем; вероятно, просто из любопытства: заглянуть в глаза виновнику происшествия, притащившему узелок, потому что "отказ", который придумал он, был -- конечно -- предлогом: можно было "отказ" не бросать им в лицо (и тем выиграть время).
Тут-то столкнулся с Александром Ивановичем: остальное мы видели.
Имени тяжелому безобразию -- нет!
Да, -- но сердце его, разогретое всем, бывшим с ним, стало медленно плавиться: ледяной сердечный комок -- стал-таки сердцем; прежде билось оно неосмысленно; теперь оно билось со смыслом; и бились в нем чувства; эти чувства нечаянно дрогнули; сотрясения эти теперь -- потрясли, перевернули всю душу.
Та громадина дома только что громоздилась над улицей грудами кирпичных балконов; перебежав мостовую, он мог бы рукою нащупать ее каменный бок; но как стал накрапывать дождик, то в тумане заплавал ее каменный бок.
Как и все теперь плавало.
Стал накрапывать дождик, -- и громадина сцепленных камней вот уже расцепилась; вот уже она поднимает -- из-под дождика в дождик -- кружева легких контуров и едва-едва обозначенных линий -- просто какое-то рококо: рококо уходит в ничто.
Мокрый блеск заяснел на витринах, на окнах, на трубах: первая струечка хлынула из водосточной трубы; из другой водосточной трубы закапали частые капли; бледные тротуары изошли мелким крапом; побурела медлительно сухая их мертвизна; фыркнула грязью мимо летящая шина.
И пошло, и пошло...
В дымновеющей мокроте, накрытый зонтами прохожих, пропадал Николай Аполлоно-вич: плавали в дымах проспекты; казалось, что громадины зданий повыдавились из пространства в какое-то иное пространство; смутно их оттуда маячили узоры из перепутан-ных -- кариатид, шпицев, стен. Голова его закружилась; он прислонился к витрине; что-то в нем лопнуло, разлетелось; и -- встал кусок детства.
У старушки, у Ноккерт, -- у гувернантки -- на дрожащих коленях, он видит, покоится его голова; старушка читает под лампой:
Wer reitet so spat tiurch Nacht und Wind?
Es ist der Vater mit seinem Kind...3
Вдруг, -- за окнами кинулись буревые порывы; и бунтует там мгла, и бунтует там шум: совершается там, наверно, за младенцем погоня: на стене подрагивает гувернанткина тень.
И опять... --
Аполлон Аполлонович -- маленький, седенький, старенький -- Коленьку обучает французскому конт-редансу; выступает он плавно и, отсчитывая шажки, выбивает ладонями такт: прогуливается -- направо, налево; прогуливается -- и вперед и назад; вместо музыки он отрезывает -- скороговоркою, громко:
Кто скачет, кто мчится под хладною мглой:
Ездок запоздалый, с ним сын молодой...
И потом поднимает на Коленьку безволосые брови:
-- "Какова же, гм-гм, мой голубчик, первая фигура кадрили?"
Все остальное было хладною мглой, потому что погоня настигла: сына вырвали у отца:
В руках его мертвый младенец лежал...
Вся протекшая жизнь оказалась игрою тумана после этого мига. Кусок детства закрылся.
Мокрый блеск яснел на витринах, на окнах, на трубах; прядала струечка из водосточной трубы; глянцевела бурая мокрота тротуара; грязью фыркала шина. В дымновеющей мокроте, накрытый зонтами прохожих, пропадал Николай Аполлонович; казало ся, что громадины зданий повыдавились из пространства в пространство; замаячили их оттуда узоры из перепутанных линий -- кариатид, шпицев, стен.
ЖУРАВЛИ
Николаю Аполлоновичу захотелось на родину, в детскую, потому что он понял: он -- малый ребенок.
Надо было все, все -- отрясти, позабыть, надо было -- всему, всему -- опять научиться, как учатся в детстве; старая, позабытая родина -- он теперь ее слышит. И -- уже: надо всем раздался вдруг голос сирого и все же милого детства, голос давно не звучавший; зазвучавший -- теперь.
Того голоса звук?
Как невнятно над городом курлыканье журавлей, он так же невнятен; высоко летящие журавли -- в грохоте городском горожане не слышат их; а они летят, пролетают над городом, -- журавли!.. Где-нибудь, положим, на Невском Проспекте, в трепете мимо летящих пролеток и в гвалте газетчиков, где надо всем поднимается разве что горло автомобиля, -- среди металлических этих горл, в час предвечерний, весенний, на панели, как вкопанный, встанет обитатель полей, в город попавший случайно; остановится, -- кудластую, бородатую голову набок он склонит и тебя остановит.
-- "Тсс!.."
-- "Что такое?"
А он, обитатель полей, в город попавший случайно, на твое изумление бородатою, кудластою головой потрясет и хитро-хитро усмехнется:
-- "А разве не слышите?"
-- "?.."
-- "Послушайте..."
-- "Что? Да что же?.."
Он же вздохнет:
-- "Там... кричат... журавли".
Ты тоже слушаешь.
Сперва ничего не услышишь; и потом, откуда-то сверху, в пространствах услышишь ты: звук родимый, забытый -- звук странный...
Там кричат журавли.
Оба вы поднимаете головы. Поднимает голову третий, пятый, десятый.
Мировые пространства сперва ослепляют всех вас; ничего, кроме воздуха... И -- нет: есть, кроме воздуха..., потому что среди всего голубого такого там явственно проступает -- все же знакомое что-то: на север... летят... журавли!
Вокруг -- целое кольцо любопытных; у всех подняты головы, и тротуар -- запружен; городовой пробирается; и -- нет: не сдержал любопытства; остановился, голову запрокинул; он -- смотрит.
И ропот:
-- "Журавли!.."
-- "Опять возвращаются..."
-- "Милые..."
Над проклятыми петербургскими крышами, над торцовою мостовой, над толпой -- предвесенний тот образ, тот голос знакомый!
И так -- голос детства!
Он бывает не слышен; и он -- есть; курлыканье журавлей над петербургскими крышами -- нет-нет -- и раздастся же! Так голос детства.
Что-то такое расслышал теперь и Николай Аполлонович.
Будто кто-то печальный, кого Николай Аполлонович еще ни разу не видывал, вкруг души его очертил благой проницающий круг и вступил в его душу; стал душу пронизывать светлый свет его глаз. Николай Аполлонович вздрогнул; раздалось что-то, бывшее в душе его сжатым; в необъятность теперь оно уходило легко; да, тут была необъятность, которая говорила нетрепетно:
-- "Вы все меня гоните!.."
-- "Что, что, что?" -- попытался расслышать тот голос и Николай Аполлонович; необъятность же говорила нетрепетно:
-- "Я за всеми вами хожу..."
Так она говорила.
Николай Аполлонович удивленно окинул глазами пространству будто он ожидал обладателя нетрепетно певшего голоса увидать пред собой; но увидел он нечто другое; а именно: увидал плывущую гущу -- котелков, усов, подбородков; дальше шел -- просто туманный проспект; и в нем плавали взоры, как все теперь плавало.
Туманный проспект показался знакомым и милым; ай-ай-ай -- каким грустным казался туманный проспект; а котелковый поток с его лицами? Все эти тут проходящие лица -- проходили задумчивы, невыразимо грустны.
Обладателя голоса ж не было.
Только кто это там? Вон на той стороне? У вон той громадины дома? и -- под грудой балконов?
Да, там кто-то стоит.
Как и он, Николай Аполлонович; и тоже -- у магазинной витрины, стоит себе -- под распущенным зонтиком... Да ничего себе: он разве что смотрит... как будто; нельзя лица его разобрать. И что тут особенного? На этой вот стороне -- Николай Аполлонович, так себе, для своего удовольствия... Ну и тот -- ничего себе тоже: как Николай Аполлонович, как все проходящие мимо, -- только случайный прохожий; и он тоже грустный и милый (как и все теперь милые); посматривает с независимым видом: я, де, -- что ж, ничего себе: сам я с усами!.. Нет, -- бритый... Очертание его пальтеца напоминает" но... что? Он не кивает ли?..
Просто в каком-то картузике.
И где это было?
Не подойти ли к нему, к милому обладателю картуза? Ведь проспект публичный; ну, право же! Всем место найдется на этом публичном проспекте... Просто так себе, -- подойти: посмотреть на предметы, которые там... под стеклом за магазинной витриной. Всякий же право имеет...
Рядом там постоять независимо, и при случае мельком окинуть притворным, будто бы рассеянным, а на самом деле внимательным оком, -- -- его!
Удостовериться: что, дескать, это такое?
Нет, нет, нет!.. Прикоснуться к наверное костенеющим пальцам, и плакать от глупого счастья!..
На панели пасть ниц!
-- "Я -- больной, глухой, обремененный... Успокой меня, учитель, укрой..."
И услышать в ответ:
-- "Встань..."
-- "Иди..."
-- "Не греши..."
Нет, конечно, не будет ответа.
Конечно же -- ничего не ответит печальный, потому что и не может быть никаких ответов пока; ответ будет после -- через час, через год, через пять, а пожалуй, и более -- через сто, через тысячу лет; но ответ -- будет! А теперь печальный и длинный, никогда не виданный в снах, но оказавшийся всего-навсего незнакомцем, но незнакомцем неспроста, а, так сказать, незнакомцем загадочным -- просто печальный и длинный на него поглядит и приложит палец к устам. Не глядя, не останавливаясь, он пойдет там по слякоти...
И в слякоти скроется...
Но настанет день.
Изменится во мгновение ока все это. И все незнакомцы прохожие, -- те, которые друг перед другом прошли (где-нибудь в закоулке) в минуту смертельной опасности, те, которые о невыразимом том миге сказали невыразимыми взорами и потом отошли в необъятность -- все, все они встретятся!