Смекни!
smekni.com

Петербург (стр. 98 из 102)

Тут свободной рукой охватил он талию сына, увлекая к окну, -- в уголок; бормотал и качал головой; с ним они не считались, не нужен он:

-- "Знаешь ли -- обошли!"

Николай Аполлонович не посмел себе верить; да, как все случилось естественно -- без объясненья, без бури, без исповедей: этот шепот в углу, эта отцовская ласка.

Почему ж эти годы он... -- ?

-- "Так-то, Коленька, мой дружок: будем с тобой откровеннее..."

-- "Что такое? Не слышу..."

Мимо окон пронзительно пролетел сумасшедший свисток пароходика; ярко пламенный, кормовой фонарик, как-то наискось, уносился в туман; ширились рубинные кольца. Так с доверчивой мягкостью, наклонив низко голову, Аполлон Аполлонович говорил: не то -- сыну, -- а не то -- сам себе. Переступали: из тени -- в кружево фонарного света; переступали: из светлого этого кружева -- в тень.

Аполлон Аполлонович -- маленький, лысый и старый, -- освещаемый вспышками догорающих угольев, на перламутровом столике стал раскладывать пасианс; два с половиною года не раскладывал он пасиансов; так Анне Петровне запечатлелся он в памяти; было же это, тому назад -- два с половиною года: перед роковым разговором; лысенькая фигурка сидела за этим же столиком и за этим же пасиансом.

-- "Десятка..."

-- "Нет, голубчик, заложена... А весною -- вот что: не поехать ли нам, Анна Петровна, в Пролетное" (Пролетное было родовым имением Аблеуховых: Аполлон Аполлонович не был в Пролетном лет двадцать).

Там за льдами, снегами и лесной гребенчатой линией он по глупой случайности едва не замерз, тому назад -- пятьдесят лет; в этот час своего одинокого замерзания будто чьи-то холодные пальцы погладили сердце; рука ледяная манила; позади него -- в неизмеримости убегали века; впереди -- ледяная рука открывала: неизмеримости; неизмеримости полетели навстречу. Рука ледяная!

И -- вот: она таяла.

Аполлон Аполлонович, освобождаясь от службы, впервые ведь вспомнил: уездные, сиротливые дали, дымок деревенек; и -- галку; и ему захотелось увидеть: дымок деревенек; и -- галку.

-- "Что ж, поедем в Пролетное: там так много цветов".

И Анна Петровна, увлекаясь опять, взволнованно говорила о красотах альгамбрных дворцов;8 но в порыве восторга она позабыла, признаться, что сбивается с тона, что говорит она вместо я "мы" и "мы"; то есть: "я" с Миндалини (Манталини, -- так кажется).

-- "Мы приехали утром в прелестной колясочке, запряженной ослами; в упряже у нас, Колечка, были вот такие вот большие помпоны; и знаете, Аполлон Аполлонович, мы привыкли..."

Аполлон Аполлонович слушал, перекладывал карты; и -- бросил: пасианса. он не докончил: сгорбился, засутулился в кресле он, освещаемый ярким пурпуром угольев; несколько раз он хватался за ручку ампирного кресла, собираясь вскочить; все же вовремя соображал, видно, он, что совершает бестактность, обрывая словесный этот поток на неоконченной фразе; и опять падал в кресло; позевывал.

Наконец он плаксиво заметил:

-- "Я, таки: признаться -- устал"...

И пересел из кресла -- в качалку.

Николай Аполлонович вызвался свою мать довезти до гостиницы; выходя из гостиной, повернулся он на отца; из качалки -- увидел он (так ему показалось) -- грустный взор, на него устремленный; Аполлон Аполлонович, сидя в качалке, чуть качалку раскачивал мановением головы и движеньем ноги; это было последним сознательным восприятием; собственно говоря, более отца он не видел; и в деревне, и на море, и -- на горах, в городах, -- в ослепительных залах значительных европейских музеев -- этот взгляд ему помнился; и казалося: Аполлон Аполлонович там прощался сознательно -- мановением головы и движеньем ноги: старое это лицо, тихие скрипы качалки: и -- взгляд, взгляд!

ЧАСИКИ

Свою мать Николай Аполлонович проводил до гостиницы; и после -- свернул он на Мойку; в окнах квартирки был мрак: Лихутиных не было дома; делать нечего: повернул он домой.

Вот уже проковылял в свою спальню; в совершеннейшей темноте постоял: тени, тени и тени; кружево фонарного света перерезало потолок; по привычке зажег он свечу; и снял с себя часики; рассеянно на них посмотрел: три часа.

Все тут сызнова поднялось.

Понял он, -- не осилены его страхи; уверенность, выносившая весь этот вечер, провалилась куда-то; и все -- стало зыбким; он хотел принять брому; не было брому; он хотел почитать "Откровение"; не было "Откровения"; в это время до слуха его долетел отчетливый, беспокоющий звук: тики-так, тики-так -- раздавалось негромко; неужели -- сардинница?

И мысль эта крепла.

Но его не терзала она, а иное терзало: старое, бредное чувство; позабытое за день; и за ночь возникшее:

-- "Пепп Пеппович... Пепп..."

Это он, разбухая в громаду, из четвертого измерения проницал желтый дом; и несся по комнатам; прилипал безвидными поверхностями к душе; и душа становилась поверхностью: да, поверхностью огромного и быстро растущего пузыря, раздутая в сатурнову орбиту... ай-ай-ай: Николай Аполлонович отчетливо холодел; в лоб ему веяли ветры; все потом лопалось: становилось простым.

И -- тикали часики.

Николай Аполлонович протягивался к донимавшему звуку: искал места звука; поскрипы-вая сапогами, тихо крался к столу; тиканье становилось отчетливей; а у стола -- пропадало.

-- "Тики-так", -- раздавалось негромко из теневого угла; и крался обратно: от столика -- в угол; тени, тени и тени; гробовое молчание...

Николай Аполлонович запыхался, метаясь с протянутой свечкой среди пляски теней; все ловил порхающий звук (так гоняются дети с сачками за желтеньким мотылечком).

Вот он принял верное направление; странный звук открывался; тиканье раздавалось отчетливо: миг -- накроет его (на этот раз мотылек не слетит).

Где, где, где?

И когда он стал искать точки распространения звука, то он сразу нашел эту точку: у себя в животе; в самом деле: огромная тяжесть оттянула желудок.

Николай Аполлонович увидал, что стоит у ночного он столика; а на уровне живота, на поверхности столика, тикают... им же снятые часики; рассеянно на них посмотрел: четыре часа.

Он вошел в свои рамки (подпоручик Лихутин проклятую бомбу унес); пропадало бредное чувство; пропадала и тяжесть в желудке; быстро скидывал сюртучную пару; с наслаждением отстегнул и крахмалы: воротничочек, сорочку; стащил он кальсоны: на ноге, где колено, выдавался кровавый подтек; и колено распухло; уж и ноги ушли в белоснежную простыню, но -- задумался, склонившись на руку; четко белые выделялись на белом черты иконописного лика.

И -- свечка потухла.

Часы тикали; совершенная темнота окружила его; в темноте же тиканье запорхало опять, будто снявшийся с цветка мотылечек: вот -- и здесь; вот -- и там; и -- тикали мысли; в разнообразных местах воспаленного тела -- мысли билися пульсами: в шее, в горле, в руках, в голове; в солнечном сплетении даже.

По телу забегали пульсы, нагоняя друг друга.

И отставая от тела, они были вне тела, во все стороны от него образуя бьющийся и сознательный контур; на пол-аршина; и -- более; тут совершенно отчетливо понял он, что ведь мыслит не он, то есть: мыслит не мозг, а вне мозга очерченный, бьющийся этот сознательный контур; в контуре этом все пульсы, или проекции пульсов, превращались мгновенно в себя измышлявшие мысли; в глазном яблоке, в свою очередь, происходила бурная жизнь; обыкновенные точки, видные на свету и проецированные в пространство, -- теперь вспыхнули искрами; выскочили из орбит в пространство; заплясали вокруг, образуя докучные канители, образуя роящийся кокон -- из светов: на пол-аршина; и -- более; это -- и было пульсацией: теперь она вспыхнула.

Это и были рои себя мысливших мыслей.

Паутинная ткань этих мыслей -- понял он -- мыслит-то вовсе не то, что хотелось бы мыслить обладателю этой ткани, то есть вовсе не то, что пытался он мыслить при помощи мозга, и что -- убежало из мозга (правду сказать, -- мозговые извилины только пыжились; мыслей в них не было); мыслили только пульсы, рассыпался бриллиантами -- искорок, звездочек; на золотом этом рое пробежала какая-то светоножка, отдаваясь в нем утверждением.

-- "А ведь тикает, тикает..." Пробежала другая...

Мыслилось утверждение того положения, которое мозг его отрицал, с которым боролся упорно: а сардинница -- здесь, а сардинница -- здесь; по ней бегает стрелочка; стрелочка бегать устала: добежит до рокового до пункта (этот пункт уже близок)... Световые, порхавшие пульсы бешено порассыпались тут, как рассыпаются искры костра, если ты по костру крепко грохнешь дубиной, -- порассыпались тут: обнажилась под ними какая-то голубая безвещ-ность, из которой сверкающий центр проколол мгновенно покрытую испариной голову тут прилегшего человека, иглистыми своими и трепетавшими света-ми напоминая гигантского паука, прибежавшего из миров, и -- отражаясь в мозгу: --

-- и раздадутся непереносные грохоты, которые, может быть, ты не успеешь услышать, потому что прежде чем ударятся в барабанную перепонку, будешь ты с разорванной перепонкой (и еще кое с чем) --

-- Голубая безвещность пропала; с ней -- сверкающий центр под набегающей световой канителью; но безумным движеньем Николай Аполлонович из постели тут вылетел: пульсами обернулось мгновенно течение не им мыслимых мыслей; пульсы припали и бились: в виске, горле, шее, руках, а... не вне этих органов.

Он протопал босыми ногами; и попал не туда: не к двери, а -- в угол. Светало.

Быстро он накинул кальсоны и протопал в темнеющий коридор: почему, почему? Ах, он просто боялся... Просто его охватило животное чувство за свою драгоценную жизнь; из коридора же не хотел он вернуться; мужества заглянуть в свои комнаты -- не имел; сызнова отыскивать бомбу уж не было ни силы, ни времени; в голове перепуталось все, и не помнил уж точно ни минуты, ни часа истечения срока: роковым оказаться мог -- каждый миг. Оставалось до белого дня здесь дрожать в коридоре.

И отойдя в уголок, он уселся на корточках.

Миги же истекали в нем медленно; казались минуты часами; уж и многие сотни часов протекли; коридор -- просипел; коридор -- просерел: наступал белый день.