На пути к бабушке я остановился на несколько дней в Орле, где тогда служил совестным судьею (*34) мой дядя, который оставил по себе память честного человека. Он имел много прекрасных сторон, внушавших к нему почтение даже в тех людях, которые не разделяли его взглядов и симпатий: он был в молодости щеголь, гусар, потом садовод и художник-дилетант с замечательными способностями; благородный, прямой, дворянин, и "дворянин au bout des ongles" [до кончика ногтей (франц.)]. Понимая по-своему обязательство этого звания, он, разумеется, покорствовал новизне, но желал критически относиться к эмансипации и представлял из себя охранителя. Эмансипации хотел только такой, как в Остзейском крае (*35). Молодых людей он привечал и ласкал, но их вера, что спасение находится в правильном движении вперед, а не назад, - казалась ему ошибкой. Дядя любил меня и знал, что я его люблю и уважаю, но во мнениях об эмансипации и других тогдашних вопросах мы с ним не сходились. В Орле он делал из меня по этому поводу очистительную жертву, и хотя я тщательно старался избегать этих разговоров, однако он на них направлял и очень любил меня "поражать".
Дяде всего более нравилось подводить меня к казусам, в которых его судейская практика обнаруживала "народную глупость".
Помню роскошный, теплый вечер, который мы провели с дядею в орловском "губернаторском" саду, занимаясь, признаться сказать, уже значительно утомившим меня спором о свойствах и качествах русского народа. Я несправедливо утверждал, что народ _очень_ умен, а дядя, может быть, еще несправедливее настаивал, что народ _очень_ глуп, что он совершенно не имеет понятий о законе, о собственности и вообще народ _азият_, который может удивить кого угодно своею дикостью.
- И вот, - говорит, - тебе, милостивый государь, подтверждение: если память твоя сохранила ситуацию города, то ты должен помнить, что у нас есть буераки, слободы и слободки, которые черт знает кто межевал и кому отводил под постройки. Все это в несколько приемов убрал огонь, и на месте старых лачуг построились такие же новые, а теперь никто не может узнать, кто здесь по какому праву сидит?
Дело было в том, что, когда отдохнувший от пожаров город стал устраиваться и некоторые люди стали покупать участки в кварталах за церковью Василия Великого, оказалось, что у продавцов не только не было никаких документов, но что и сами эти владельцы и их предки считали всякие документы совершенно лишними. Домик и местишко до этой поры переходили из рук в руки без всякого заявления властям и без всяких даней и пошлин в казну, а все это, говорят, писалось у них в какую-то "китрать", но "китрать" эта в один из бесчисленных пожаров сгорела, и тот, кто вел ее, - умер; а с тем и все следы их владенных прав покончились. Правда, что никаких споров по праву владения не было, но все это не имело законной силы, а держалось на том, что если Протасов говорит, что его отец купил домишко от покойного деда Тарасовых, то Тарасовы не оспаривали владенных прав Протасовых; но как теперь требовались _права_, то прав нет, и совестному судье воочию предлежало решать вопрос: преступление ли вызвало закон или закон создал преступление?
- А зачем все это они так делали? - говорил дядя. - Потому-с, что это не обыкновенный народ, для которого хороши и нужны обеспечивающие право государственные учреждения, а это _номады, орда_ (*36), осевшая, но еще сама себя не сознающая.
С тем мы заснули, выспались, - рано утром я сходил на Орлик, выкупался, посмотрел на старые места, вспомнил Голованов домик и, возвращаясь, нахожу дядю в беседе с тремя неизвестными мне "милостивыми государями". Все они были купеческой конструкции - двое сердовые (*37) в сюртуках с крючками, а один совершенно белый (*38), в ситцевой рубахе навыпуск, в чуйке и в крестьянской шляпе "гречником".
Дядя показал мне на них рукою и говорит:
- Вот это иллюстрация ко вчерашнему сюжету. Эти господа рассказывают мне свое дело: войди в наше совещание.
Затем он обратился к предстоящим с очевидною для меня, но для них, конечно, с непонятною шуткою и добавил:
- Это мой родственник, молодой прокурор из Киева, - к министру в Петербург едет и может ему объяснить ваше дело.
Те поклонились.
- Из них, - видишь ли, - продолжал дядя, - вот этот, господин Протасов, желает купить дом и место вот этого, Тарасова; но у Тарасова нет никаких бумаг. Понимаешь: _никаких_! Он только помнит, что его отец купил домик у Власова, а вот этот, третий, - есть сын господина Власова, ему, как видишь, тоже уже немало лет.
- Семьдесят, - коротко заметил старик.
- Да, семьдесят, и у него тоже нет и не было никаких бумаг.
- Никогда не было, - опять вставил старик.
- Он пришел удостоверить, что это так именно было и что он ни в какие права не вступается.
- Не вступаемся - отцы продали.
- Да; но кто его "отцам" продал - тех уже нет.
- Нет; они за веру на Кавказ усланы.
- Их можно разыскать, - сказал я.
- Нечего искать, там им вода нехороша, - воды не снесли, - все покончились.
- Как же вы, - говорю, - это так странно поступали?
- Поступали, как мощно было. Приказный был лют, даней с малых дворов давать было нечего, а была у Ивана Ивановича китрать, в нее и писали. А допреж его, еще не за моей памяти, Гапеев купец был, у него была китрать, а после всех Головану китрать дали, а Голован в поганой яме сварился, и китрати сгорели.
- Это Голован, выходит, был у вас что-то вроде нотариуса? - спросил дядя (который не был орловским старожилом).
Старик улыбнулся и тихо молвил:
- Из-за чего же мотариус! - Голован был справедливый человек.
- Как же ему все так и верили?
- А как такому человеку не верить: он свою плоть за людей с живых костей резал.
- Вот и легенда! - тихо молвил дядя, но старик вслушался и отвечал:
- Нет, сударь, Голован не лыгенда, а правда, и память его будь с похвалою.
Дядя пошутил: и с путаницей. И он не знал, как он этим верно отвечал на всю массу воспрянувших во мне в это время воспоминаний, к которым при тогдашнем моем любопытстве мне страстно хотелось подыскать ключ.
А ключ ждал меня, сохраняясь у моей бабушки.
12
Два слова о бабушке: она происходила из московского купеческого рода Колобовых и была взята в замужество в дворянский род "не за богатство, а за красоту". Но лучшее ее свойство было - душевная красота и светлый разум, в котором всегда сохранялся простонародный склад. Войдя в дворянский круг, она уступила многим его требованиям и даже позволяла звать себя Александрой Васильевной, тогда как ее настоящее имя было Акилина, но думала всегда простонародно и даже без намерения, конечно, удержала некоторую простонародность в речи. Она говорила "ехтот" вместо "этот", считала слово "мораль" оскорбительным и никак не могла выговорить "бухгалтер". Зато она не позволила никаким модным давлениям поколебать в себе веру в народный смысл и сама не расставалась с этим смыслом. Была хорошая женщина и настоящая русская барыня; превосходно вела дом и умела принять всякого, начиная с императора Александра I и до Ивана Ивановича Андросова. Читать ничего не читала, кроме детских писем, но любила обновление ума в беседах, и для того "требовала людей к разговору". В этом роде собеседником ее был бурмистр Михаиле Лебедев, буфетчик Василий, старший повар Клим или ключница Маланья. Разговоры всегда были не пустые, а к делу и к пользе, - разбиралось, отчего на девку Феклушку мораль пущена или зачем мальчик Гришка мачехой недоволен. Вслед за таким разговором шли свои меры, как помочь Феклуше покрыть косу и что сделать, чтобы мальчик Гришка не был мачехой недоволен.
Для нее все это было полно живого интереса, может быть совершенно непонятного ее внучкам.
В Орле, когда бабушка приезжала к нам, дружбой ее пользовались соборный отец Петр, купец Андросов и Голован, которых для нее и "призывали к разговору".
Разговоры, надо полагать, и здесь были не пустые, не для одного препровождения времени, а, вероятно, тоже про какие-нибудь деда, вроде падавшей на кого-нибудь морали или неудовольствий мальчика с мачехой.
У нее поэтому могли быть ключи от многих тайностей, для нас, пожалуй, мелких, но для своей среды весьма значительных.
Теперь, в это последнее мое свидание с бабушкой, она была уж очень стара, но сохраняла в совершенной свежести свой ум, память и глаза. Она еще шила.
И в этот раз я застал ее у того же рабочего столика с верхней паркетной дощечкой, изображавшей арфу, поддерживаемую двумя амурами.
Бабушка спросила меня: заезжал ли я на отцову могилу, кого видел из родных в Орле и что поделывает там дядя? Я ответил на все ее вопросы и распространился о дяде, рассказав, как он разбирается со старыми "лыгендами".
Бабушка остановилась и подняла на лоб очки. Слово "лыгенда" ей очень понравилось: она услыхала в нем наивную переделку в народном духе и рассмеялась.
- Это, - говорит, - старик чудесно сказал про лыгенду.
А я говорю:
- А мне, бабушка, очень бы хотелось знать, как это происходило на самом деле, не по лыгенде.
- Про что же тебе именно хотелось бы знать?
- Да вот про все это: какой был этот Голован? Я его ведь чуть-чуть помню, и то все с какими-то, как старик говорит, лыгендами, а ведь, конечно же, дело было просто...
- Ну, разумеется, просто, но отчего вас это удивляет, что наши люди тогда купчих крепостей избегали, а просто продажи в тетрадки писали? Этого еще и впереди много откроется. Приказных боялись, а своим людям верили, и все тут.
- Но чем, - говорю, - Голован мог заслужить такое доверие? Мне он, по правде сказать, иногда представляется как будто немножко... шарлатаном.