Автор: Толстой Лев Николаевич.
Однажды осенью по большой дороге ехали два экипажа. В передней карете сидели две женщины. Одна была госпожа, худая и бледная. Другая — горничная, румяная и полная.
Сложив руки на коленях и закрыв глаза, госпожа слабо покачивалась на подушках и покашливала. На ней был белый ночной чепчик, прямой пробор разделял русые, чрезвычайно плоские напомаженные волосы, и было что-то сухое и мертвенное в белизне этого пробора. Вялая, желтоватая кожа обтягивала тонкие и красивые очертания лица и краснелась на щеках и скулах. Лицо госпожи выражало усталость, раздраженье и привычное страданье.
В карете было душно. Больная медленно открыла глаза. Блестящими темными глазами она жадно следила за движениями горничной. Госпожа уперлась руками в сиденье, чтобы подсесть выше, но силы отказали ей. И все лицо ее исказилось выражением бессильной, злой иронии. Горничная, глядя на нее, кусала красную губу. Тяжелый вздох поднялся из груди больной и превратился в кашель.
Карета и коляска въехали в деревню, больная, глядя на деревенскую церковь, стала креститься. Они остановились у станции. Из коляски вышли муж больной женщины и доктор, подошли к карете и участливо осведомились:
— Как вы себя чувствуете?
— Коли мне плохо, это не резон, чтобы вам не завтракать, — больная — «Никому до меня дела нет», — прибавила она про себя, как только доктор рысью взбежал на ступени станции.
— Я говорил: она не только до Италии, до Москвы может не доехать, — сказал доктор.
— А что делать? — возразил муж. — Она делает планы о жизни за границей, как здоровая. Рассказать ей все — убить ее.
— Да она уже убита, тут духовник нужен.
— Аксюша! — визжала смотрительская дочь, — пойдем барыню посмотрим, что от грудной болезни за границу везут. Я еще не видала, какие в чахотке бывают.
«Видно, страшна стала, — думала больная. — Только бы поскорей за границу, там я скоро поправлюсь».
— Не вернуться ли нам? — сказал муж, подходя к карете и прожевывая кусок.
— А что дома?… Умереть дома? — вспылила больная. Но слово «умереть» испугало ее, она умоляюще и вопросительно посмотрела на мужа, он молча опустил глаза. Больная разрыдалась.
— Нет, я поеду. — Она долго и горячо молилась, но в груди так же было больно и тесно, в небе, в полях было так же серо и пасмурно, и та же осенняя мгла сыпалась на ямщиков, которые, переговариваясь сильными, веселыми голосами, закладывали карету…
Карету заложили, но ямщик мешкал. Он зашел в душную, темную ямскую избу. Несколько ямщиков было в горнице, кухарка возилась у печи, на печи лежал больной.
— Хочу сапог попросить, свои избил, — сказал парень. — Дядя Хведор? — спросил он, подходя к печи.
— Чаво? — послышался слабый голос, и рыжее худое лицо нагнулось с печи.
— Тебе сапог новых не надо теперь, — переминаясь, сказал парень. — Отдай мне.
Впалые, тусклые глаза Федора с трудом поднялись на парня, в груди его что-то стало переливаться и бурчать; он перегнулся и стал давиться кашлем.
— Где уж, — неожиданно сердито и громко затрещала кухарка, — второй месяц с печи не слезает. В новых сапогах хоронить не станут. А уж давно пора, занял весь угол!
— Ты сапоги возьми, Серега, — сказал больной, подавив кашель. — Только, слышь, камень купи, как помру, — хрипя, прибавил он.
— Спасибо, дядя, а камень, ей-ей, куплю.
Серега живо скинул свои прорванные сапоги и швырнул под лавку. Новые сапоги дяди Федора пришлись как раз впору.
В избе до вечера больного было не слышно. Перед ночью кухарка влезла на печь.
— Ты на меня не серчай, Настасья, — сказал ей больной, — скоро опростаю угол-то твой.
— Ладно, что ж, ничаво, — пробормотала Настасья.
Ночью в избе слабо светил ночник, все спали, только больной слабо кряхтел, кашлял и ворочался. К утру он затих.
— Чудной сон видела, — говорила кухарка наутро. — Будто дядя Хведор с печи слез и пошел дрова рубить. Что ж, говорю, ты ведь болен был. Нет, говорит, я здоров, да как топором замахнется. Уж не помер ли? Дядя Хведор!
Родных у больного не было — он был дальний, потому на другой день его и похоронили. Настасья несколько дней рассказывала про сон, и про то, что первая хватилась дяди Федора.
* * *
Пришла весна, радостно было и на небе, и на земле, и в сердце человека. В большом барском доме на одной из главных улиц была та самая больная, которая спешила за границу. У дверей ее комнаты стоял муж и пожилая женщина. На диване сидел священник. В углу горько плакала ее мать. Муж в большом волнении и растерянности просил кузину уговорить больную исповедаться. Священник посмотрел на него, поднял брови к небу и вздохнул.
— Я вам доложу, в моем приходе был больной, много хуже Марьи Дмитриевны, — сказал священник, — и что же, простой мещанин травами вылечил в короткое время.
— Нет, уже ей не жить, — проговорила старушка, и чувства оставили ее. Муж больной закрыл лицо руками и выбежал из комнаты.
В коридоре он встретил шестилетнего мальчика, бегавшего в догонялки с девочкой. На вопрос няни ответил, что больная не хочет видеть детей, что это ее расстроит. Мальчик остановился на минуту, пристально посмотрел на отца и с веселым криком побежал дальше.
А в другой комнате кузина искусным разговором старалась подготовить больную к смерти. Доктор у окна мешал питье. Больная, вся обложенная подушками, сидела на постели.
— Ежели бы муж раньше послушал меня, я бы была в Италии и была бы здорова. Сколько я выстрадала. Я старалась терпеливо сносить свои страданья…
Кузина вышла и мигнула батюшке. Через пять минут он вышел из комнаты больной, а кузина и муж зашли. Больная тихо плакала, глядя на образ.
— Как мне теперь хорошо стало, — говорила больная, и легкая улыбка играла на ее тонких губах. — Не правда ли бог милостив и всемогущ? — И она снова с жадной мольбой смотрела полными слез глазами на образ.
Потом сказала, будто вспомнив что-то:
— Сколько раз я говорила, что эти доктора ничего не знают, есть простые лекарки, они вылечивают…
Доктор подошел и взял ее за руку — пульс бился все слабее. Доктор мигнул мужу, больная заметила и испуганно оглянулась. Кузина отвернулась и заплакала.
В тот же вечер больная лежала в гробу в зале, в котором сидел один дьячок и читал псалмы. Яркий свет падал на бледный лоб усопшей, на ее восковые руки. Дьячок, не понимая своих слов, мерно читал, изредка из дальней комнаты долетали детские голоса и топот.
Лицо усопшей было строго, спокойно, величаво и неподвижно. Она вся была внимание. Но понимала ли она хоть теперь великие слова эти?
* * *
Через месяц над могилой усопшей воздвиглась каменная часовня. Над могилой ямщика все еще не было камня…
— Ты бы хошь крест поставил, — пеняли Сереге. — Сапоги-то носишь. Возьми топор да в рощу пораньше сходи, вот и вытешешь крест.
Ранним утром Серега взял топор и пошел в рощу. Ничто не нарушало тишину леса. Вдруг странный, чуждый природе звук разнесся на опушке. Одна из макушек затрепетала, затем дерево вздрогнуло всем телом, погнулось и быстро выпрямилось. На мгновенье все затихло, но снова погнулось дерево, снова послышался треск в его стволе, и, ломая сучья и спустив ветви, оно рухнулось на сырую землю.
Первые лучи солнца пробились сквозь тучу и пробежали по земле. Птицы голосили, щебетали что-то счастливое; листья радостно и спокойно шептались в вершинах, и ветви живых дерев медленно, величаво зашевелились над мертвым, поникшим деревом…