Смекни!
smekni.com

Матерь человеческая (стр. 10 из 21)

Тихонько освободив руку из рук немца, Мария поднялась и, стараясь не стучать, чтобы не разбудить спящего, стала убирать в погребе: вынесла наверх старую кадку, разную ненужную ветошь, сплетенную из вербовой лозы полусгнившую корзину. Она вспомнила, что на лугу, возле лесной опушки, должны стоять копешки не свезенного хуторянами сена. Решила сходить туда, принести охапку сена и постелить умирающему немцу. Шла боязливо, настороженно, чтобы не нарваться на немецких солдат.

Вокруг ничто не нарушало тишины. Фронт уже откатился далеко на восток, но Мария не знала этого и потому остерегалась. Солнце клонилось к закату, был тихий, безветренный день. Дойдя до самой опушки, Мария увидела, что копны целые. Присела у одной из них отдохнуть и заметила на ближней лесной поляне земляной, присыпанный листвой бугор, которого раньше не было. Озираясь, пошла туда, к незнакомому бугру. Это оказался пустой немецкий блиндаж. Мария сошла вниз, осмотрелась в полумраке. В темном углу блиндажа она нашла застиранные марлевые бинты, два солдатских котелка. Заглянула под низкие, сколоченные из нестроганых досок нары. Там лежали осколки зеркальца и обшитая сукном фляга с пластмассовой пробкой-стаканчиком. Мария подобрала все это и решила прийти сюда еще раз, чтобы разобрать нары и унести с собой доски.

Неподалеку она увидела второй такой же блиндаж. Возле него нашла воткнутый в дерево плоский штык-тесак, прихватила и его. "Мне теперь все сгодится, - подумала Мария, - у меня ни кола ни двора". Обрывок телефонного провода, моток проволоки, коричневые, заскорузлые от пота носки, полуисписанный блокнот с огрызком карандаша, круглый, залитый стеарином походный светильник, мыльница с куском розового мыла - все это Мария рассовала в котелки, взяла с мыслью: "Сгодится и это".

Но больше всего ее обрадовала добротно сделанная чугунная печурка в углу покинутого немцами блиндажа. Небольшая, аккуратная, с разборной трубой и конфоркой, с дверцами и поддувалом, она показалась ей нужнее всего. Наступал октябрь с обычными холодами, распутицей, и печка была для Марии спасением. "Сегодня же заберу печку", - решила она.

Увязав проволокой охапку сена и навесив на себя флягу, котелки и все, что нашла в блиндажах, Мария пошла на хутор. Немец уже не спал, он встретил ее слабой улыбкой, коснулся пальцем своего лба, указал на Марию, на вход в погреб и прощально замахал рукой.

Мария поняла. Он хотел сказать:

- Я думал, что ты покинула меня, ушла совсем.

Она отрицательно качнула головой:

- Зачем же? Сена вот принесла, постель тебе постелю, чтоб мягче было лежать. Да и для себя кое-что нашла, к зиме готовиться надо, иначе пропадешь.

Быстро и ловко она расстелила сено, разровняла его, передвинула раненого, подложила ему под голову затвердевший от крови серый мундир. Сказала, разъясняя руками значение своих слов:

- Полежи немного один, а я схожу в лес, печку принесу. Без печки мне никак нельзя. Там, где были солдаты, уже никого нет, ни ваших, ни наших. И не стреляют нигде - видно, далеко ушли...

Печка и труба оказались нелегкими. Возвращаясь, Мария часто отдыхала на положенной набок печке. Кинув на колени усталые руки, смотрела на розовевшую неподалеку речку, на заречную долину, по которой убегали вдаль едва заметные проселочные дороги. Ей хорошо были видны извилистые линии опустевших окопов, и темные брустверы, которые не успели зарасти травой, и подбитый танк за желтоватой кромкой камышей, и - чуть дальше - два грузовика, один из них был повален набок, а другой стоял рядом, словно молчаливый сторож. И все поле недавнего боя с черными воронками от бомб и снарядов, с набитыми тропами, с бурыми холмиками покинутых дзотов было безлюдным, странно-тихим, словно и не было на нем лихорадочной пляски пулеметного огня, разрывов тяжелых снарядов, криков и предсмертного хрипения умиравших солдат...

Тоска сжала сердце Марии. На изуродованной войной земле, казалось, совсем недавно зеленели иные поля: ровные посевы озимой пшеницы, ржи и ячменя, хуторские огороды, поросшие пыреем пастбища. Из года в год, так же как все хуторяне, Мария переходила вброд мелевшую к осени речку, сажала и поливала на огородах помидоры, огурцы, капусту, в первые колхозные годы, шагая следом за косилкой-лобогрейкой, вязала снопы, выпалывала на полях сорняки, пасла свиней и коров, а позже, перед самой войной, помогала вывозить из-под комбайна зерно, то есть выполняла ту непрерывную, трудную работу, которую выполняли все колхозники-хуторяне. И хотя тогда эта изнурительная работа казалась ей тяжкой, теперь она вспомнила, каким мирным и ясным было над полями небо, и как в тополях над речкой утренними и вечерними зорями пели соловьи, и как щемяще-сладко было вернуться с поля домой, затопить во дворе сложенный Иваном чисто выбеленный очажок, разогреть ужин, незлобиво поругать неугомонного Васятку и, дождавшись наморенного, темного от загара и пыли Ивана, сесть ужинать за низким, врытым в землю столиком.

Ни Ивана, ни Васятки, ни полей, ни соловьев, ни дома, ни родного очага больше не было. Оставались только неостывшее пожарище, темный погреб, а в погребе - тяжело раненный, умирающий мальчишка, враг, которого так и не дождется на дальней, неведомой Марии земле неведомая мать...

Придя на хутор, Мария увидела, что все четыре коровы лежат неподалеку от погреба. Сидевший возле них Дружок встретил ее, как хозяйку, ласковым повизгиванием, завертелся, завилял хвостом. Она опустила тяжелую печку на землю. Осторожно ступая, спустилась в погреб. В серой полутьме огляделась. По дыханию раненого поняла, что немец спит. Мария вздохнула, прилегла рядом, подмащивая сено так, чтобы не касаться немца. "Пускай спит, - устало подумала она. - Завтра надо будет закопать того, мертвого, который на улице лежит".

Обессиленная Мария уснула мгновенно. Во сне она видела покойных отца и мать. Будто они вели ее куда-то за руки, молодые, красивые, и ей было весело, а кругом шумела, пестро сверкала ярмарка: вертелись круглые карусели, играла музыка, в ларьках всеми цветами радуги переливались монисты, под стеклом маняще розовели сладкие пряники и длинные конфеты, обернутые красной бумагой с пышными махровыми концами. Маленькая девочка Мария попросила отца купить ей красную конфету, и отец, звеня медяками, выбрал на прилавке и протянул ей самую большую. Он сказал: "Бери, доченька, кушай". Мария взяла конфету и содрогнулась от ужаса: это была не конфета, а чья-то горячая, липкая, окровавленная рука...

Она застонала, всхлипнула во сне и не почувствовала, что к ее руке прижался умирающий мальчишка-немец и, захлебываясь от слез, давясь серой смертной тоской, беззвучно шептал:

- Мама... мама.

На рассвете, заметив, что Мария проснулась, немец слабо улыбнулся, вздохнул, медленно постучал по своей груди согнутым указательным пальцем и несколько раз хрипло прошептал:

- Вернер Брахт... Вернер Брахт...

Потом он сложил пальцы крестом и сделал вид, что пишет на воображаемом могильном кресте свое имя.

- Вернер Брахт, - повторил немец, - Вернер Брахт...

- Вернер, говоришь? - спросила Мария.

- Вернер Брахт, - тихо сказал раненый.

Мария печально посмотрела на бледное лицо немца, на бескровные его губы.

- Вернер, значит, тебя зовут, - сказала она задумчиво. - Эх ты, Вернер, Вернер! Разве тебе нужна была война? И думал ли ты, бедняга, что помрешь на нашем хуторе, у которого даже имени никакого нет, а было только одно название: третья бригада колхоза имени Ленина. А теперь уже и названия нету.

- Ленин? - переспросил немец.

- Ну да, Ленин, - сказала Мария.

- Ленин карашо, Гитлер плохо, - сказал немец.

- То-то, хорошо, - с жестким упреком сказала Мария. - Теперь, когда смерть пришла, Ленин стал хорошим, а Гитлер плохим? Так, что ли? Чего ж ты раньше думал? Тоже, небось, вешал и грабил людей, поджигал хутора?

Немец по голосу Марии, по ее глазам понял, что сидевшая рядом с ним женщина упрекает его в чем-то очень злом, и, отрицательно качнув головой, стал говорить, что он и его родители не хотели войны, что отца его гестаповцы дважды сажали в тюрьму и дважды зверски пытали, что его старший брат убит под Смоленском и что у брата остались трое малых детей.

Вслушиваясь в чужую, непонятную речь, Мария пыталась разобрать, о чем так горячо говорит раненый мальчишка, почему так смотрит на нее покрасневшими от слез глазами, но ничего не поняла и махнула рукой:

- Ладно! Чего теперь с тебя возьмешь? Полежи малость, подожди, а я пойду подою коров, молока тебе принесу. Может, еще и выхожу тебя, беднягу, и ты разберешь, где правда, а где неправда.

Взяв котелок, Мария вышла из погреба. Занималась заря. Коровы спокойно лежали рядом, пережевывая жвачку. Дружок выбежал из-за яблони. За ним, робко повиливая хвостом, шла белая щенная сука с тяжело опущенным животом и набухшими сосками. Мария узнала суку. Ее звали Дамкой, а принадлежала она казненной немцами Фене.

- Иди сюда, Дамка! - сказала Мария. - Иди ко мне, собачка! Жива, значит, осталась? Ну так что ж? Оставайся с нами, место тебе найдется.

Подставив котелок, она подоила коров, спустилась в погреб. Слегка приподняла голову раненого немца, сказала тихо:

- Попей молока.

Немец нехотя сделал два глотка, повторил:

- Вернер Брахт.

- Ну хорошо, я запомню твое имя, - сказала Мария. - Ты побудь тут один, а мне надо пойти напарника твоего похоронить и с конем убитым что-то сделать. Они там на улице лежат.

Вернер Брахт понял, что ей надо уйти по каким-то делам и что она вернется.

- Лежи, я приду, - сказала Мария.

Взошло солнце. На черном пепелище лишь кое-где курились редкие розовые дымки. Мертвый немец уже покрылся лиловыми пятнами, небритые щеки его вздулись, над полуоткрытым ртом кружились мухи. Мария нагнулась, обыскала карманы убитого, нашла несколько истертых по краям сложенных вчетверо писем, изгрызанный мундштук и начатую пачку сигарет. Посмотрела на сапоги. Они были целые, почти неношеные, с широкими твердыми голенищами.