Выпадали среди зимы и теплые дни, когда снег таял или шли проливные дожди, но Марии не было от этого легче: к немецким сапогам, в которые она была обута, налипали тяжелые комья грязи, Мария еле передвигала ноги, шагая по размокшей пахоте. Радовало ее только то, что одна из воронок уже была доверху наполнена кукурузными початками, почти половина подсолнухов срезана, уложена и накрыта, а ямы, в которые она укладывала вырытые ею картофель, морковь и свеклу, скоро можно было закрывать.
Когда Марии становилось совсем невмоготу, так, что она готова была упасть среди поля и лежать, не вставая, ей приходилось на день-другой прерывать работу. Но и в такие вынужденные дни отдыха она не сидела сложа руки: или чистила и убирала коровник, по-хозяйски складывая в сторонке навоз, или бродила по пустым окопам, собирая и унося к себе все, что, как ей казалось, могло потом пригодиться людям: снарядные ящики, мотки телефонных проводов, брошенные бойцами шинели, шапки, противогазные сумки, саперные лопаты, топоры, ломы, котелки, кружки и ложки.
- В хозяйстве все нужно будет, - говорила она себе. - Чего ж добро это будет ржаветь да гнить? Может, не всю нашу бригаду фашистские сволочи перестреляли. Может, кто и остался. Вернутся люди, и доведется им на голом месте сызнова все начинать...
В дни вынужденного отдыха Мария, взяв полевую сумку убитого политрука Славы и кликнув собак, обходила разные участки бригады и делала при этом пометки в Славиной записной книжке. Она записывала все, что ей удавалось находить: два покрытых ржавчиной трактора, два культиватора и девять железных бочек с соляркой в Грачевой балке, где все это перед самым приходом немцев захоронил Санин отец, загнав тракторы в гущу колючего терновника; исправная телега, шесть борон и сеялка, брошенные кем-то на дальнем участке; тяжелый тракторный каток, засыпанный снежным сугробом.
Мария не вырвала из Славиной командирской книжки исписанные им страницы, жалко было. Молодой политрук пофамильно перечислял погибших бойцов роты, раненых и прибывших с новым пополнением, еще не обстрелянных юношей. Тремя-четырьмя строчками он для памяти определял характер каждого бойца, чтобы потом поговорить с ними, помочь, если надо.
Так, продолжая Славины записи, появились новые, написанные Марией, строки о тракторах и сеялках, о саперных лопатах, топорах и ломах, найденных ею в окопах, о брошенных солдатами мотках телефонного провода и колючей проволоки, обо всем, что могло сгодиться вернувшимся на пепелище людям...
В один из морозных декабрьских дней Мария решила сходить на один из самых дальних участков бригады, который граничил с землями соседнего колхоза. Этот участок редко пахали, оставляя его для выгула телят. Соседи, чье село было далеко от хутора, километров за сорок, тоже ничего не сеяли на своих землях, потому что степь тут на большом протяжении была изрезана неглубокими балочками, водомоинами, солонцовыми западинами. Пахать ее было трудно, неудобно, и она годами лежала нетронутой.
День был морозный. Обведенное призрачными, радужного оттенка, кругами, низкое солнце желтовато освещало засыпанную снегом степь. Снег скрипел под ногами Марии, слепил глаза. Она шла медленно, по-утиному переваливаясь. Даже под запахнутой шинелью видно было, как выпирает ее живот. "Шестой месяц пошел, - прикинула Мария, - скоро уж рожать, и доведется тебе, дите мое ненаглядное, прийти в белый свет не в больнице, не в родильном доме, а на пожарище, в темном погребе..."
Уже четыре месяца она жила одна, не видя людей. За долгие месяцы у нее почти исчез страх. Она поняла, что гиблые эти места, отдаленные от большой дороги, никому не нужны, что немцы прошли куда-то далеко на восток и ей не угрожает опасность встречи с врагами. Теперь на душе у Марии остались только тяжкое горе, которое невозможно было выплакать никакими слезами, да тоска одиночества, ранящей душу оторванности от людей...
Вот и граница земли родной ее третьей бригады. Кругом пусто. Только невысокие столбики с черными, написанными дегтем номерами торчат из-под снега, да неподалеку высится потемневший от осенних дождей, чуть присыпанный снежком забытый стог сена.
Мария остановилась, постояла, сунув озябшие руки в рукава шинели. Ничто не нарушало зимней тишины. Где-то очень далеко шли невиданные по ожесточенности сражения, гремели залпы множества пушек, умирали тысячи людей, стонала потревоженная земля, а здесь, в пустом, осиянном желтым солнцем, заснеженном поле, стояла такая тишина, что Мария слышала дыхание сидевших поодаль собак, и ей казалось, что нет ни войны, ни смертей, а есть только это вечное, глубокой голубизны небо, и недоступно далекое солнце, и земля, которая кормит людей и, отдыхая, спит сейчас под холодным снегом, чтобы с первыми весенними лучами солнца пробудиться и вновь начать бесконечную, благостную, нужную людям, животным и травам свою работу...
Вдруг Марии почудилось, что она слышит глухие, невнятные человеческие голоса. Ослабив туго завязанный, сшитый из палаточного брезента платок, Мария прислушалась. Да, там, где стояла покрытая снегом копна сена, слышался детский плач, а два голоса, тоже детских, уговаривали кого-то, и Мария ясно услышала слова:
- Перестань плакать! Слышишь? Тебе говорят! Перестань, а то немцы придут, всех нас повесят...
Дружок и Дамка, навострив уши, поглядывали то на копну, то на Марию и всем своим видом показывали: в копне кто-то есть. Приученные новой хозяйкой, они не кидались очертя голову, чтобы облаять неизвестную им опасность, а ждали сигнала.
Мария предостерегающе подняла руку. Осторожно, стараясь не скрипеть снегом, пошла к копне. У самой копны остановилась, шепотом сказала собакам:
- Тихо!
Из копны послышался тот же слабый детский голос:
- Не плачь, Дашенька! Слышишь? Не плачь! Разве ты одна хочешь кушать? И Таня хочет кушать, и Наташа, и Лара, и Андрюша - все хотят кушать, а они, видишь, не плачут...
Обойдя копну, Мария увидела протоптанную в снегу тропу. Из причолка высокой копны сквозь подтаявший снег едва заметно струился призрачный парок. Сердце Марии сжалось. "Дети! - мелькнула у нес мысль. - Малые дети! Заблудились... голодные..."
Она наклонилась, разгребла сено. Увидела смуглое лицо худенькой девочки, ее широко раскрытые, полные страха карие глаза.
- Не бойтесь, деточки, - негромко сказала Мария. - Выходите! Немцев тут нет... Я одна... Тетя Мария меня зовут... Выходите, прошу вас...
Из копны вылезла черноглазая девочка лет тринадцати, такая изможденная и худая, что Мария дрогнула от жалости.
- Откуда вы, детки, и сколько вас тут? - спросила она, обняв девочку.
Девочка заплакала навзрыд, упала на снег, обхватила ноги Марии непослушными руками, невнятно залепетала:
- Нас тут много... Семеро... Мы из Ленинграда, из детского дома... Эвакуированные... Нас долго везли поездом, потом, когда немцы стали бомбить поезд, наши воспитатели были убиты и много детей сгорело... А мы, которые остались живыми, убежали... Бежали долго и заблудились... Нас было восемнадцать, осталось семеро... Одиннадцать умерло по дороге с голода - три девочки и восемь мальчиков... Не обижайте нас, тетечка... миленькая... нам всем очень холодно, и мы хотим кушать...
Опустившись на корточки, прижав к себе худое тельце едва прикрытой лохмотьями девочки, Мария забормотала, содрогаясь от рыданий:
- Голубяточки мои... Деточки родные... Выходите все... Все выходите... Я вас накормлю, напою, искупаю... Мы будем жить вместе... Я одна, совсем одна... и голоса человеческого давно не слышала...
Из копны стали вылезать дети. Худые, полуголые, забитые, придавленные страхом и голодом, с глазами, полными слез, они сгрудились вокруг рыдающей Марии, навзрыд заплакали сами, повисли на ее шее, на плечах, прижимались к ней, бились у ее ног.
Мария, пытаясь обнять и согреть их всех, целовала грязные их ножонки, жалкие, запавшие животы, давно не стриженные волосы, в которых торчали колючие сухие остья...
Они шли по заснеженной степи гуськом, одиноким, затерянным в глуши караваном, до которого не было дела ни прозрачному небу, ни холодному солнцу, ни равнодушной, скованной морозом земле. Впереди, неся на руках двух-, трехлетних детей - Дашу, которая плачем обнаружила жалкое пристанище сирот, и такого же мальчика Андрюшу, шла Мария. Черноглазая Галя - она в этой заблудившейся стайке была за старшую - тащила на спине совсем ослабевшую, уснувшую Олю, а белобрысая Наташа и две девочки - Таня и Лара, спотыкаясь, еле волоча ноги, брели сзади...
Весь вечер Мария грела на печке воду, поочередно искупала детей, приспособив для этого большой алюминиевый термос из немецкой походной кухни, помыла им головы, напоила всех теплым молоком и уложила спать, а сама, поглядывая на спавших детей, принялась стирать их ветхие лохмотья.
Не спали только две старшие девочки - Галя и Наташа. Следя за Марией полузакрытыми глазами, они вздыхали, тихо ворочались, потом, не выдержав, стали шепотом, чтобы не разбудить спящих, рассказывать Марии о долгих и страшных мытарствах.