- Как дела в Питере? - спросил фон Эрнен.
- А то сам не знаешь, - сказал я.
- Верно, - поскучнев, согласился фон Эрнен. - Знаю.
Мы свернули с бульвара, перешли мостовую и оказались у семиэтажного доходного дома прямо напротив гостиницы "Палас" - у дверей гостиницы стояли два пулемета, курили матросы и трепалась на ветру красная мулета на длинной палке. Фон Эрнен дернул меня за рукав.
- Глянь-ка, - сказал он.
Я повернул голову. На мостовой напротив подъезда стоял длинный черный автомобиль с открытым передним сиденьем и кургузой кабинкой для пассажиров. На переднее сиденье намело изрядно снега.
- Что? - спросил я.
- Мой, - сказал фон Эрнен. - Служебный.
- А, - сказал я. - Поздравляю.
Мы вошли в подъезд. Лифт не работал, и нам пришлось подниматься по темной лестнице, с которой еще не успели ободрать ковровую дорожку.
- Чем ты занимаешься? - спросил я.
- О, - сказал фон Эрнен, - так сразу не объяснишь. Работы много, даже слишком. Одно, другое, третье - и все время стараешься успеть. Сначала там, потом здесь. Кто-то же должен все это делать.
- По культурной части, что ли?
Он как-то неопределенно наклонил голову вбок. Я не стал расспрашивать дальше.
Поднявшись на пятый этаж, мы подошли к высокой двери, на которой отчетливо выделялся светлый прямоугольник от сорванной таблички. Дверь открылась, мы вошли в темную прихожую, и на стене немедленно задребезжал телефон. Фон Эрнен снял трубку.
- Да, товарищ Бабаясин, - заорал он в эбонитовую чашку. - Да, помню... нет, не присылайте... Товарищ Бабаясин, да не могу я, ведь смешно будет... Только представить - с матросами, это же позор... Что? Приказу подчиняюсь, но заявляю решительный протест... Что?
Он покосился на меня, и, не желая смущать его, я прошел в гостиную.
Пол там был застелен газетами, причем большинство из них было уже давно запрещено - видимо, в этой квартире сохранились подшивки. Видны были и другие следы прежней жизни - на стене висел прелестный турецкий ковер, а под ним стоял секретер в разноцветных эмалевых ромбах - при взгляде на него я сразу понял, что тут жила благополучная кадетская семья. У стены напротив помещалось большое зеркало. Рядом висело распятие в стиле модерн, и на секунду я задумался о характере религиозного чувства, которое могло бы ему соответствовать. Значительную часть пространства занимала огромная кровать под желтым балдахином. То, что стояло на круглом столе в центре комнаты, показалось мне - возможно, из-за соседства с распятием - натюрмортом с мотивами эзотерического христианства: литровка водки, жестяная банка от халвы в форме сердца, ведущая в пустоту лесенка из лежащих друг на друге трех кусков черного хлеба, три граненых стакана и крестообразный консервный нож.
Возле зеркала на полу валялись тюки, вид которых заставил меня подумать о контрабанде; пахло в комнате кисло, портянками и перегаром, и еще было много пустых бутылок. Я сел за стол.
Вскоре скрипнула дверь, и вошел фон Эрнен. Он снял кожанку, оставшись в подчеркнуто солдатской гимнастерке.
- Черт знает что поручают, - сказал он, садясь, - вот из ЧК звонили.
- Ты и у них работаешь?
- Избегаю как могу.
- Да как ты вообще попал в эту компанию?
Фон Эрнен широко улыбнулся.
- Вот уж что легче легкого. Пять минут поговорил с Горьким по телефону.
- И что, сразу дали маузер и авто?
- Послушай, - сказал он, - жизнь - это театр. Факт известный. Но вот о чем говорят значительно реже, это о том, что в этом театре каждый день идет новая пьеса. Так вот теперь, Петя, я такое ставлю, такое...
Он поднял руки над головой и потряс ими в воздухе, словно звеня монетами в невидимом мешке.
- Дело даже не в самой пьесе, - сказал он. - Если продолжить это сравнение, раньше кто угодно мог швырнуть из зала на сцену тухлое яйцо, а сейчас со сцены каждый день палят из нагана, а могут и бомбу кинуть. Вот и подумай - кем сейчас лучше быть? Актером или зрителем?
Это был серьезный вопрос.
- Как бы тебе ответить, - сказал я задумчиво. - Этот твой театр слишком уж начинается с вешалки. Ею же он, я полагаю, и кончается. А будущее, - я ткнул пальцем вверх, - все равно за кинематографом.
Фон Эрнен хихикнул и качнул головой.
- Но ты все же подумай над моими словами, - сказал он.
- Обещаю, - ответил я.
Он налил себе водки и выпил.
- Ух, - сказал он. - Насчет театра. Ты знаешь, кто сейчас комиссар театров? Мадам Малиновская. Вы ведь знакомы?
- Не помню. Какая еще к черту мадам Малиновская.
Фон Эрнен вздохнул. Встав, он молча прошелся по комнате.
- Петя, - сказал он, садясь напротив и заглядывая мне в глаза, - мы тут шутим, шутим, а я ведь вижу, что ты не в порядке. Что у тебя стряслось? Мы с тобой, конечно, старые друзья, но даже несмотря на это я мог бы помочь.
Я решился.
- Признаюсь тебе честно. Ко мне в Петербурге три дня назад приходили.
- Откуда?
- Из твоего театра.
- Как так? - подняв брови, спросил он.
- А очень просто. Пришли трое с Гороховой, один представился каким-то литературным работником, а остальным и представляться было не надо. Поговорили со мной минут сорок, работник этот в основном, а потом говорят - интересная у нас беседа, но продолжить ее придется в другом месте. Мне в это другое место идти не хотелось, потому что возвращаются оттуда, как ты знаешь, довольно редко...
- Но ты же вернулся, - перебил фон Эрнен.
- Я не вернулся, - сказал я, - я туда попросту не пошел. Я, Гриша, убежал от них. Знаешь, как в детстве от дворника.
- Но почему они к тебе пришли? - спросил фон Эрнен. - Ты же человек от политики далекий. Натворил что-нибудь?
- Да ничего я не натворил. Смешно рассказывать. Я одно стихотворение напечатал - с их точки зрения, в какой-то не такой газете - так вот там рифма была, которая им не понравилась. "Броневик" - "лишь на миг". Ты себе можешь это представить?
- А о чем было стихотворение?
- О, совершенно абстрактное. Там было о потоке времени, который размывает стену настоящего, и на ней появляются все новые и новые узоры, часть которых мы называем прошлым. Память уверяет нас, что вчерашний день действительно был, но как знать, не появилась ли вся эта память с первым утренним лучом?
- Не вполне понимаю, - сказал фон Эрнен.
- Я тоже, - сказал я, - не в этом дело. Главное, что я хочу сказать, - никакой политики там не было. То есть мне так казалось. А им показалось иначе, они мне это объяснили. Самое страшное, что после беседы с их консультантом я действительно понял его логику, понял так глубоко, что... Это было до того страшно, что, когда меня вывели на улицу, я побежал - не столько даже от них, сколько от этого понимания...
Фон Эрнен поморщился.
- Вся эта история - чушь собачья, - сказал он. - Они, конечно, идиоты. Но ты и сам хорош. Это ты из-за этого в Москву приехал?
- Ну а что было делать? Я ведь, когда убегал, отстреливался. Ты-то понимаешь, что я стрелял в сотканный собственным страхом призрак, но ведь на Гороховой этого не объяснить. То есть я даже допускаю, что я смог бы это объяснить, но они бы обязательно спросили: а почему, собственно, вы по призракам стреляете? Вам что, не нравятся призраки, которые бродят по Европе?
Фон Эрнен взглянул на меня и погрузился в размышления. Я смотрел на его ладони - он еле заметно тер их о скатерть, будто вытирая выступивший пот, а потом вдруг убрал под стол. На его лице отразилось отчаяние, и я почувствовал, что наша встреча и мой рассказ ставят его в крайне неприятное положение.
- Это, конечно, хуже, - пробормотал он. - Но хорошо, что ты доверяешь мне. Я думаю, мы это уладим... Уладим, уладим... Сейчас звякну Алексею Максимовичу... Руки на голову.
Последние слова я понял только тогда, когда увидел лежащее на скатерти дуло маузера. Поразительно, но следующее, что он сделал, так это вынул из нагрудного кармана пенсне и нацепил его на нос.
- Руки на голову, - повторил он.
- Ты что, - сказал я, поднимая руки, - Гриша?
- Нет, - сказал он.
- Что "нет"?
- Оружие и бумаги на стол, вот что.
- Как же я положу их на стол, - сказал я, - если у меня руки на голове?
Он взвел курок своего пистолета.
- Господи, - сказал он, - знал бы ты, сколько раз я слышал именно эту фразу.
- Ну что же, - сказал я. - Револьвер в пальто. Какой ты удивительный подлец. Впрочем, я это с детства знал. Зачем тебе все это? Орден дадут?
Фон Эрнен улыбнулся.
- В коридор, - сказал он.
Когда мы оказались в коридоре, он, по прежнему держа меня на прицеле, обшарил карманы моего пальто, вынул оттуда револьвер и сунул его в карман. В его движениях была какая-то стыдливая суетливость, как у впервые пришедшего в публичный дом гимназиста, и я подумал, что ему, может быть, до этого не приходилось делать подлость так обыденно и открыто.
- Отопри дверь, - велел он, - и на лестницу.
- Позволь пальто надеть, - сказал я, лихорадочно думая, могу ли я сказать этому возбужденному собственной низостью человеку хоть что-нибудь способное изменить рисовавшееся развитие событий.
- Нам недалеко, - сказал фон Эрнен, - через бульвар. Хотя, впрочем, надень.
Я двумя руками снял с вешалки пальто, чуть повернулся, чтобы просунуть руку в рукав, и в следующий момент неожиданно для самого себя набросил его на фон Эрнена - не просто швырнул пальто в его сторону, а именно накинул.
До сих пор не пойму, как он меня не застрелил, но факт остается фактом: он нажал на курок только когда падал на пол под тяжестью моего тела, и пуля, пройдя в нескольких сантиметрах от моего бока, ударила во входную дверь. Пальто накрыло упавшего фон Эрнена с головой, и я схватил его за горло прямо сквозь толстую ткань, но она почти не помешала; коленом я успел придавить к полу запястье его руки, сжимавшей пистолет, и перед тем как его пальцы разжались, он всадил в стену еще несколько пуль. Я почти оглох от грохота. Кажется, во время нашей схватки я ударил его головой в накрытое лицо - во всяком случае, я отчетливо помню тихий хруст пенсне в промежутке между двумя выстрелами.