- И что же?
- Вы действительно полагаете, что все женщины - мираж?
- Вы знаете, - ответил я, стараясь говорить как можно вежливее, - это очень сложная тема. Коротко говоря, если вы находите миражом весь этот мир - кстати, обратите внимание на глубокое родство слов "мир" и "мираж" - то нет никаких поводов выделять женщин в какую-то особую категорию.
- Значит, все-таки мираж, - сказал он печально, - я так и думал. А вот здесь у меня фото. Поглядите-ка.
Он протянул мне фотографию. На ней была запечатлена девушка с ординарным лицом, сидящая возле горшка с геранью. Я заметил, что Анна тоже глянула на фотографию краем глаза.
- Это моя невеста Нюра, - сказал штабс-капитан. - То есть была невеста. Где она сейчас, не имею понятия. Вспомню былые дни - и все перед глазами, как живое. Каток на Патриарших, или летом в усадьбе... А на самом деле все ушло, ушло безвозвратно, и если бы этого никогда не было, что изменилось бы в мире? Понимаете, в чем ужас? Никакой разницы.
- Понимаю, - сказал я, - понимаю, поверьте.
- Выходит, и она мираж?
- Выходит, так, - отозвался я.
- Ага, - сказал он удовлетворенно и оглянулся на своего соседа, который улыбался и курил. - То есть должен ли я вас понимать в том смысле, милостивый государь, что моя невеста Нюра сука?
- Что?
- Ну как, - сказал штабс-капитан Овечкин, и опять оглянулся на своего товарища. - Если жизнь есть сон, то и все женщины нам только снятся. Моя невеста Нюра - женщина, следовательно, она тоже снится.
- Допустим. И что дальше?
- А не вы ли только что сказали, что сука - это уменьшительное от слова "суккуб"? Допустим, Нюра волнует меня как женщина и при этом является миражом - разве из этого не следует с необходимостью, что она сука? Следует. А знаете ли вы, милостивый государь, какие последствия имеют подобные слова, сказанные публично?
Я внимательно посмотрел на него. Ему было лет около тридцати; у него были пшеничные усы, высокий лоб с залысинами и голубые глаза, и во всем этом ощущалась такая концентрация провинциального демонизма, что я почувствовал раздражение.
- Послушайте, - сказал я, незаметно запуская руку в карман и берясь за рукоять пистолета, - вы, право же, преувеличиваете. Я не имел чести быть знакомым с вашей невестой. Никаких мнений на ее счет у меня не может быть.
- Никто не смеет делать допущений, - сказал штабс-капитан, - из которых вытекает, что моя невеста Нюра сука. Мне очень грустно, но я вижу только один выход из сложившегося положения.
Буравя меня глазами, он положил руку на кобуру и медленно расстегнул ее. Я уже хотел стрелять, но вспомнил, что у него там лежит коробочка со шприцем. Это, в конце концов, делалось смешным.
- Вы хотите сделать мне укол? - спросил я. - Спасибо, но я терпеть не могу морфий. По-моему, он отупляет.
Штабс-капитан отдернул руку от кобуры и оглянулся на своего компаньона, полного молодого человека с багровым от жары лицом, который внимательно следил за нашим разговором.
- Отойди, Жорж, - сказал тот, грузно вылезая из-за стола и вытягивая из ножен шашку, - этому господину укол сделаю я сам.
Бог знает, что произошло бы дальше - наверно, через секунду я застрелил бы его, с тем меньшим сожалением, что цвет его лица ясно указывал на предрасположенность к апоплексии, и вряд ли ему суждена была долгая жизнь. Но тут произошло непредвиденное.
От дверей раздался громкий окрик:
- Всем стоять на месте! Одно движение, и я стреляю!
Я оглянулся. У входа стоял высокий широкоплечий человек в серой паре и малиновой косоворотке. Его лицо было волевым и сильным - если бы его не портил скошенный назад маленький подбородок, оно великолепно смотрелось бы на античном барельефе. Он был брит наголо, а в руках у него было по револьверу. Оба офицера замерли на месте; бритый господин быстро подошел к нашему столу и остановился, приставив свои револьверы к их головам. Штабс-капитан быстро заморгал.
- Стоять, - сказал господин. - Стоять... Спокойно...
Неожиданно его лицо исказила гримаса ярости, и он два раза подряд нажал на курки. Они щелкнули вхолостую.
- Вы слышали про русскую рулетку, господа? - спросил он. - Ну!
- Слышали, - ответил офицер с багровым лицом.
- Можете считать, что сейчас вы оба в нее играете, а я являюсь чем-то вроде крупье. Доверительно сообщу, что в третьем гнезде каждого барабана стоит боевой патрон. Если вы меня поняли, дайте мне знать как можно быстрее.
- Каким образом? - спросил штабс-капитан.
- Поднимите руки вверх, - сказал бритый господин.
Офицеры подняли руки; звон упавшей на пол шашки заставил меня поморщиться.
- Вон отсюда, - сказал незнакомец, - и очень прошу не оглядываться по дороге. Я плохо это переношу.
Офицеры не заставили его повторять эти слова дважды - они покинули зал с проворным достоинством, оставив после себя недопитое вино и дымящуюся в пепельнице папиросу. Когда они вышли, господин положил свои наганы на наш стол и наклонился к Анне, которая глядела на него, как мне показалось, очень благосклонно.
- Анна, - сказал он, поднося к губам ее ладонь, - какая это радость - видеть вас здесь.
- Здравствуйте, Григорий, - сказала Анна. - Вы давно в городе?
- Только что прибыл, - сказал бритый господин.
- Это ваши рысаки за окном?
- Мои, - сказал бритый господин.
- И вы непременно меня прокатите?
Котовский улыбнулся.
- Григорий, - сказала Анна, - я вас люблю.
Котовский повернулся ко мне и протянул мне руку.
- Григорий Котовский.
- Петр Пустота, - ответил я, пожимая его руку.
- А, так вы комиссар Чапаева? Тот, которого ранило под Лозовой? Много про вас слышал. Сердечно рад видеть вас в добром здоровье.
- Он еще не вполне выздоровел, - сказала Анна, смерив меня коротким взглядом.
Котовский сел к столу.
- А что у вас, собственно, произошло с этими господами?
- Мы поспорили о метафизике сна, - сказал я.
Котовский расхохотался.
- И тянет вас говорить на такие темы в провинциальных ресторанах. Впрочем, я слышал, что на Лозовой все тоже началось с какого-то разговора в станционном буфете?
Я пожал плечами.
- Он ничего об этом не помнит, - сказала Анна. - У него частичная потеря памяти. Это бывает при сильной контузии.
- Надеюсь, что вы скоро полностью оправитесь от ранения, - сказал Котовский и взял со стола один из своих револьверов. Выдвинув барабан вбок, он несколько раз взвел и спустил курок, тихо выругался и недоверчиво покачал головой. Я с удивлением заметил, что патроны вставлены во все гнезда барабана.
- Черт бы взял эти тульские наганы, - сказал он, поднимая на меня взгляд. - Никогда нельзя на них полагаться. Однажды я уже попал из-за них в такой переплет...
Он бросил наган обратно на стол и потряс головой, словно отгоняя от себя черные мысли.
- Как Чапаев?
Анна махнула рукой.
- Пьет, - сказала она. - Черт знает что творится, даже страшно. Вчера выбежал на улицу в одной рубахе, с маузером в руке, выстрелил три раза в небо, потом подумал немного, выстрелил три раза в землю и пошел спать.
- Высоко, высоко, - пробормотал Котовский. - А вы не боитесь, что он в таком состоянии может пустить в дело глиняный пулемет?
Анна покосилась на меня, и я сразу почувствовал себя совершенно лишним за этим столом. Видимо, мои спутники разделяли это чувство - затянувшаяся пауза сделалась невыносимой.
- Кстати, Петр, что эти господа думают о метафизике сна? - спросил наконец Котовский.
- Так, - ответил я, - пустое. Они неумны. Простите, но мне хочется на свежий воздух. У меня разболелась голова.
- Да, Григорий, - сказала Анна, - давайте проводим Петра домой, а там уже решим, чем занять вечер.
- Благодарю, - сказал я, - но я дойду один. Тут недалеко, и я помню дорогу.
- Увидимся позже, - сказал Котовский.
Анна даже не посмотрела на меня. Не успел я встать из-за стола, как они завели оживленный разговор. Дойдя до дверей, я оглянулся: Анна звонко хохотала и похлопывала Котовского ладонью по руке, словно умоляя перестать говорить что-то невыносимо смешное.
Выйдя из ресторана, я увидел легкую рессорную коляску, в которую были впряжены два серых рысака. Видимо, это был экипаж Котовского. Завернув за угол, я пошел вверх по улице, по которой мы с Анной совсем недавно спустились.
Было около трех часов дня, и стояла невыносимая жара. Я думал о том, как все изменилось с момента пробуждения - от моего спокойного и умиротворенного настроения не осталось и следа; самым неприятным было то, что из головы у меня никак не выходили рысаки Котовского. Мне было смешно, что такая мелочь способна подействовать на меня угнетающе, точнее, я хотел прийти в свое нормальное состояние, где такие вещи кажутся смешными, и не мог. На деле я был глубоко уязвлен.
Причина, конечно, была не в Котовском с его рысаками. Причина была в Анне, в неуловимом и невыразимом свойстве ее красоты, которая с первого момента заставила меня домыслить и приписать ей глубокую и тонкую душу. Невозможно было даже подумать, что какие-то рысаки способны сделать их обладателя привлекательным в ее глазах. И тем не менее дело обстояло именно так. Вообще, думал я, самое странное, что я полагаю, будто женщине нужно что-то иное. Да и что же? Какие-то сокровища духа?
Я громко засмеялся, и от меня шарахнулись две гуляющих по обочине курицы.
Вот это уже интересно, подумал я, ведь если не врать самому себе, я именно так и думаю. Если разобраться, я полагаю, будто во мне присутствует нечто, способное привлечь эту женщину и поставить меня в ее глазах неизмеримо выше любого обладателя пары рысаков. Но ведь в таком противопоставлении уже заключена невыносимая пошлость - допуская его, я сам низвожу до уровня пары рысаков то, что с моей точки зрения должно быть для нее неизмеримо выше. Если для меня это предметы одного рода, с какой стати она должна проводить какие-то различия? И потом, что это, собственно, такое, что должно быть для нее выше? Мой внутренний мир? То, что я думаю и чувствую? От отвращения к себе я застонал. Полно морочить самого себя, подумал я. Уже много лет моя главная проблема - как избавиться от всех этих мыслей и чувств самому, оставив свой так называемый внутренний мир на какой-нибудь помойке. Но даже если допустить на миг, что он представляет какую-то ценность, хотя бы эстетическую, это ничего не меняет - все прекрасное, что может быть в человеке, недоступно другим, потому что по-настоящему оно недоступно даже тому, в ком оно есть. Разве можно, уставясь на него внутренним взором, сказать: вот оно, было, есть и будет? Разве можно как-то обладать им, разве можно сказать, что оно вообще принадлежит кому-то? Как я могу сравнивать с рысаками Котовского то, что не имеет ко мне никакого отношения, то, что я просто видел в лучшие секунды своей жизни? И разве я могу обвинять Анну, если она отказывается видеть во мне то, чего я уже давно не вижу в себе сам? Нет, это действительно нелепо - ведь даже в те редкие моменты, когда я, может быть, находил это главное, я ясно чувствовал, что никак не возможно его выразить, никак. Ну, бывает, скажет человек точную фразу, глядя из окна на закат, и все. А то, что говорю я сам, глядя на закаты и восходы, уже давно невыносимо меня раздражает. Никакая особая красота не свойственна моей душе, думал я, совсем наоборот - я ищу в Анне то, чего никогда не было во мне самом. Единственное, что остается от меня, когда я ее вижу, - это засасывающая пустота, которую может заполнить только ее присутствие, ее голос, ее лицо. Так что же я могу предложить ей взамен поездки с Котовским на рысаках? Себя самого? Говоря другими словами - то, что я надеюсь в близости с нею найти ответ на какой-то смутный и темный вопрос, мучающий мою душу? Абсурд. Да я бы лучше сам поехал на рысаках с Котовским.