- Грубо говоря, да.
- А любовь где происходит?
- Там же, Василий Иванович. Грубо говоря.
- Вот, - сказал Чапаев удовлетворенно. - Ты, значит, спрашивал о том, как это... Всегда ли любовь - это снисхождение, так?
- Так.
- Любовь, значит, происходит у тебя в голове, да?
- Да.
- И это снисхождение тоже?
- Выходит, так, Василий Иванович. И что?
- Так как же ты, Петька, дошел до такой жизни, что спрашиваешь меня, своего боевого командира, всегда ли то, что происходит у тебя в голове, - это то, что происходит у тебя в голове, или не всегда?
- Софистика, - сказал я и выпил. - Софистика чистой воды. Да и вообще, я не понимаю, зачем я мучаю себя? Ведь все это уже было со мной в Петербурге, и молодая прекрасная женщина в темно-бордовом бархатном платье так же ставила пустой бокал на скатерть, и я точно так же лез за платком в карман...
Чапаев громко прокашлялся, заглушив мой голос. Я тихо договорил, обращаясь непонятно к кому:
- Чего же я хочу от этой девушки? Разве я не знаю, что в прошлое нельзя возвратиться? Можно мастерски подделать все его внешние обстоятельства, но никак нельзя вернуть себя прежнего, никак...
- Ой и здоров ты брехать, Петька, - сказал Чапаев и ухмыльнулся. - Бокал, платье.
- Вы что, Василий Иванович, - спросил я, с трудом сдерживаясь, - Толстого перечитывали недавно? Опроститься решили?
- Нам Толстых перечитывать незачем, - сказал Чапаев. - А если ты из-за Анки горюешь, так я тебе скажу, что ко всякой бабе свой подход нужен. По Анке сохнешь, да? Угадал?
Его глаза превратились в две узких хитрых щелочки. Потом он вдруг стукнул кулаком по столу.
- Да ты отвечай, когда тебя комдив спрашивает!
Мне определенно было не перешибить его сегодняшнего настроения.
- Неважно, - сказал я, - давайте, Василий Иванович, еще выпьем.
Чапаев тихо засмеялся и налил оба стакана.
Дальнейшие несколько часов я помню смутно. Я сильно опьянел. Кажется, разговор пошел о войне - Чапаев вспоминал первую мировую. Получалось у него довольно правдоподобно: он говорил о немецкой кавалерии, о каких-то позициях над рекой, о газовых атаках и мельницах, на которых сидят пулеметчики. В одном месте он даже пришел в сильное возбуждение и закричал, сверкая на меня глазами:
- Эх, Петька! Да ты знаешь хоть, как я воюю? Ты этого знать не можешь! Всего есть три чапаевских удара, понял?
Я механически кивал, но слушал невнимательно.
- Первый удар - где!
Он сильно стукнул кулаком по столу, так, что бутылка чуть не опрокинулась.
- Второй - когда!
Он опять с силой опустил кулак на доски стола.
- И третий - кто!
В другой ситуации я оценил бы его спектакль, но жара и самогон до того разморили меня, что, несмотря на его выкрики и удары по столу, я скоро заснул прямо на лавке, а когда проснулся, за окном было уже темно и слышно было, как где-то вдалеке блеют овцы.
Подняв голову со стола, я оглядел комнату. У меня было ощущение, что я нахожусь в каком-то питерском трактире для кучеров. На столе появилась керосиновая лампа. Чапаев все так же сидел напротив со стаканом в руке, что-то напевал себе под нос и глядел в стену. Его глаза были почти так же мутны, как самогон в бутылке, которая уже опустела наполовину. Поговорить с ним в его тоне, что ли, подумал я и с преувеличенной развязностью стукнул кулаком по столу.
- А вот вы скажите, Василий Иванович, только как на духу. Вы красный или белый?
- Я? - спросил Чапаев, переводя на меня взгляд. - Сказать?
Он взял со стола две луковицы и принялся молча чистить их. Одну он ободрал до белизны, а со второй снял только верхний слой шелухи, обнажив красно-фиолетовую кожицу.
- Гляди, Петька, - сказал он, кладя их на стол перед собой. - Вот перед тобой две луковицы. Одна белая, а другая красная.
- Ну, - сказал я.
- Посмотри на белую.
- Посмотрел.
- А теперь на красную.
- И чего?
- А теперь на обе.
- Смотрю, - сказал я.
- Так какой ты сам - красный или белый?
- Я? То есть как?
- Когда ты на красную луковицу смотришь, ты красным становишься?
- Нет.
- А когда на белую, становишься белым?
- Нет, - сказал я, - не становлюсь.
- Идем дальше, - сказал Чапаев. - Бывают карты местности. А этот стол - упрощенная карта сознания. Вот красные. А вот белые. Но разве оттого, что мы сознаем красных и белых, мы приобретаем цвета? И что это в нас, что может приобрести их?
- Во вы загнули, Василий Иванович. Значит, ни красные, ни белые. А кто тогда мы?
- Ты, Петька, прежде чем о сложных вещах говорить, разберись с простыми. Ведь "мы" - это сложнее, чем "я", правда?
- Правда, - сказал я.
- Что ты называешь "я"?
- Видимо, себя.
- Ты можешь мне сказать, кто ты?
- Петр Пустота.
- Это твое имя. А кто тот, кто это имя носит?
- Ну, - сказал я, - можно сказать, что я - это психическая личность. Совокупность привычек, опыта... Ну знаний там, вкусов.
- Чьи же это привычки, Петька? - проникновенно спросил Чапаев.
- Мои, - пожал я плечами.
- Так ты ж только что сказал, Петька, что ты и есть совокупность привычек. Раз эти привычки твои, то выходит, что это привычки совокупности привычек?
- Звучит забавно, - сказал я, - но, в сущности, так и есть.
- А какие привычки бывают у привычек?
Я почувствовал раздражение.
- Весь этот разговор довольно примитивен. Мы ведь начали с того, кто я по своей природе. Если угодно, я полагаю себя... Ну скажем, монадой. В терминах Лейбница.
- А кто тогда тот, кто полагает себя этой мандой?
- Монада и полагает, - ответил я, твердо решив держать себя в руках.
- Хорошо, - сказал Чапаев, хитро прищуриваясь, - насчет "кто" мы потом поговорим. А сейчас, друг милый, давай с "где" разберемся. Скажи-ка мне, где эта манда живет?
- В моем сознании.
- А сознание твое где?
- Вот здесь, - сказал я, постучав себя по голове.
- А голова твоя где?
- На плечах.
- А плечи где?
- В комнате.
- А где комната?
- В доме.
- А дом?
- В России.
- А Россия где?
- В беде, Василий Иванович.
- Ты это брось, - прикрикнул он строго. - Шутить будешь, когда командир прикажет. Говори.
- Ну как где. На Земле.
Мы чокнулись и выпили.
- А Земля где?
- Во Вселенной.
- А Вселенная где?
Я секунду подумал.
- Сама в себе.
- А где эта сама в себе?
- В моем сознании.
- Так что же, Петька, выходит, твое сознание - в твоем сознании?
- Выходит так.
- Так, - сказал Чапаев и расправил усы. - А теперь слушай меня внимательно. В каком оно находится месте?
- Не понимаю, Василий Иванович. Понятие места и есть одна из категорий сознания, так что...
- Где это место? В каком месте находится понятие места?
- Ну, скажем, это вовсе не место. Можно сказать, что это ре...
Я осекся. Да, подумал я, вот куда он клонит. Если я воспользуюсь словом "реальность", он снова сведет все к моим мыслям. А потом спросит, где они находятся. Я скажу, что у меня в голове, и... Гамбит. Можно, конечно, пуститься в цитаты, но ведь любая из систем, на которые я могу сослаться, подумал вдруг я с удивлением, или обходит эту смысловую брешь стороной, или затыкает ее парой сомнительных латинизмов. Да, Чапаев совсем не прост. Конечно, есть беспроигрышный путь завершить любой спор, классифицировав собеседника, - ничего не стоит заявить, что все, к чему он клонит, прекрасно известно, называется так-то и так-то, а человеческая мысль уже давно ушла вперед. Но мне стыдно было уподобляться самодовольной курсистке, в промежутке между пистонами немного полиставшей философский учебник. Да и к тому же не я ли сам говорил недавно Бердяеву, заведшему пьяный разговор о греческих корнях русского коммунизма, что философию правильнее было бы называть софоложеством?
Чапаев хмыкнул.
- А куда это вперед может уйти человеческая мысль? - спросил он.
- А? - растерянно сказал я.
- Вперед чего? Где это "впереди"?
Я решил, что по рассеянности заговорил вслух.
- Давайте, Василий Иванович, по трезвянке поговорим. Я же не философ. Лучше выпьем.
- Был бы ты философ, - сказал Чапаев, - я б тебя выше, чем навоз в конюшне чистить, не поставил бы. А ты у меня эскадроном командуешь. Ты ж все-все под Лозовой понял. Чего это с тобой творится? От страха, что ли? Или от радости?
- Не помню ничего, - сказал я, ощутив вдруг странное напряжение всех нервов. - Не помню.
- Эх, Петька, - вздохнул Чапаев, разливая самогон по стаканам. - Не знаю даже, как с тобой быть. Сам себя пойми сначала.
Мы выпили. Механическим движением я взял со стола луковицу и откусил большой кусок.
- Не пойти ли нам подышать перед сном? - спросил Чапаев, закуривая папиросу.
- Можно, - ответил я, кладя луковицу на стол.
Пока я спал, прошел короткий дождь - склон оврага, который поднимался к зданию усадьбы, был сырым и скользким. Как выяснилось, я был совершенно пьян - уже почти добравшись до его конца, я поскользнулся и повалился в мокрую траву. Моя голова запрокинулась, и я увидел над собой небо, полное звезд. Это было до того красиво, что несколько секунд я молча лежал на спине, глядя вверх. Чапаев дал мне руку и помог встать. Когда мы выбрались на ровное место, я снова посмотрел вверх и вдруг подумал, что последний раз видел звездное небо черт знает когда, хотя все время оно было над головой - достаточно было просто поднять ее. Я засмеялся.
- Ты чего? - спросил Чапаев.
- Так, - сказал я и показал пальцем вверх. - Красота.
Чапаев поглядел вверх и покачнулся.
- Красота? - переспросил он задумчиво. - А что такое красота?
- Ну как, - сказал я. - Как что. Красота - это совершеннейшая объективация воли на высшей ступени ее познаваемости.
Чапаев еще несколько секунд глядел в небо, а потом перевел взгляд на большую лужу прямо у наших ног и выплюнул в нее окурок. Во вселенной, отраженной в ровной поверхности воды, произошла настоящая катастрофа: все созвездия содрогнулись и на миг превратились в размытое мерцание.
- Что меня всегда поражало, - сказал он, - так это звездное небо под ногами и Иммануил Кант внутри нас.
- Я, Василий Иванович, совершенно не понимаю, как это человеку, который путает Канта с Шопенгауэром, доверили командовать дивизией.