В таких примерно мыслях я сбежал вниз по лестнице и вышел во двор. Кто-то сказал мне, что Котовский просил меня зайти в штабной амбар, и я не теряя времени отправился туда. На часах у входа стояли двое бойцов в черной форме - когда я проходил мимо, они вытянулись по швам и отдали мне честь. По их напрягшимся лицам я понял, что они хорошо меня знают, - к сожалению, контузия стерла их имена из моей памяти.
Котовский в глухо застегнутом коричневом френче сидел на столе. Он был в комнате один. Я отметил мертвенную бледность его лица - казалось, на него был наложен толстый слой пудры. Он явно сильно зарядился кокаином с самого утра. Рядом с ним на столе стоял прозрачный цилиндр, в котором клубились и медленно поднимались вверх маленькие облачка расплавленного белого вещества. Это была лампа, состоящая из спиртовки и длинной стеклянной колбы, где в подкрашенном глицерине плавали комки воска. Лет пять назад такие лампы были весьма модны в Петербурге.
Котовский протянул мне руку. Я заметил, что его ладонь слегка подрагивает.
- Отчего-то с самого утра, - сказал он, поднимая на меня ясные глаза, - я думаю о том, что ждет нас за гробовой доской.
- Вы полагаете, что нас там что-то ждет? - спросил я.
- Может быть, я неудачно выразился, - сказал Котовский. - Сказать проще, я думаю о смерти и бессмертии.
- Отчего вас посетило такое настроение?
- О, - сказал Котовский с холодной улыбкой, - в сущности говоря, оно не покидает меня с одного памятного случая в Одессе... Впрочем, не важно.
Он сложил руки на груди и указал подбородком на лампу.
- Посмотрите на этот воск, - сказал он. - Проследите за тем, что с ним происходит. Он разогревается на спиртовке, и его капли, приняв причудливые очертания, поднимаются вверх. Поднимаясь, они остывают; чем они выше, тем медленнее их движение. И, наконец, в некой точке они останавливаются и начинают падать туда, откуда перед этим поднялись, часто так и не коснувшись поверхности.
- В этом есть какой-то платоновский трагизм, - сказал я задумчиво.
- Возможно. Но я не об этом. Представьте себе, что застывшие капли, поднимающиеся вверх по лампе, наделены сознанием. В этом случае у них сразу же возникнет проблема самоидентификации.
- Без сомнения.
- Здесь-то и начинается самое интересное. Если какой-нибудь из этих комочков воска считает, что он - форма, которую он принял, то он смертен, потому что форма разрушится. Но если он понимает, что он - это воск, то что с ним может случиться?
- Ничего, - ответил я.
- Именно, - сказал Котовский. - Тогда он бессмертен. Но весь фокус в том, что воску очень сложно понять, что он воск. Осознать свою изначальную природу практически невозможно. Как заметить то, что с начала времен было перед самыми глазами? Даже тогда, когда еще не было никаких глаз? Поэтому единственное, что воск замечает, это свою временную форму. И он думает, что он и есть эта форма, понимаете? А форма произвольна - каждый раз она возникает под действием тысяч и тысяч обстоятельств.
- Великолепная аллегория. Но что из нее следует? - спросил я, вспомнив нашу вчерашнюю беседу о судьбах России и ту легкость, с какой он перевел ее на кокаин. Легко могло статься, что он просто хотел получить остаток порошка и постепенно подводил к этому разговор.
- А следует то, что единственный путь к бессмертию для капли воска - это перестать считать, что она капля, и понять, что она и есть воск. Но поскольку наша капля сама способна заметить только свою форму, она всю свою короткую жизнь молится Господу Воску о спасении этой формы, хотя эта форма, если вдуматься, не имеет к ней никакого отношения. При этом любая капелька воска обладает теми же свойствами, что и весь его объем. Понимаете? Капля великого океана бытия - это и есть весь этот океан, сжавшийся на миг до капли. Но как, скажите, как объяснить это кусочкам воска, больше всего боящимся за свою мимолетную форму? Как заронить в них эту мысль? Ведь именно мысли мчат к спасению или гибели, потому что и спасение, и гибель - это тоже, в сущности, мысли. Кажется, Упанишады говорят, что ум - это лошадь, впряженная в коляску тела...
Тут он щелкнул пальцами, словно в голову ему пришла неожиданная мысль, и поднял на меня холодный взгляд:
- Кстати, раз уж речь у нас зашла о колясках и лошадях. Вы не находите, что полбанки кокаина за пару орловских рысаков...
Резкий грохот, ударивший мне в уши, заставил меня отшатнуться. Лампа, стоявшая рядом с Котовским, взорвалась, облив стол и карту водопадом глицерина. Котовский соскочил со стола, и в его руке из ниоткуда, словно у фокусника, появился наган.
В дверях стоял Чапаев с никелированным маузером в руке. На нем был серый китель, перетянутый портупеей, папаха с косой муаровой лентой и подшитые кожей черные галифе с тройным лампасом. На груди у него блестела серебряная пентаграмма (я вспомнил, что он называл ее "Орденом Октябрьской Звезды"), а рядом с ней висел маленький черный бинокль.
- Хорошо ты говорил, Гриша, про каплю воска, - сказал он хрипловатым тенорком, - только что ты сейчас скажешь? И где теперь твой окиян бытия?
Котовский ошарашенно перевел взгляд на место, где только что стояла лампа. На карте расплывалось огромное жирное пятно. Слава Богу, фитиль спиртовки погас при взрыве - иначе в комнате уже полыхал бы пожар.
- Форма, воск - кто все это создал? - спросил Чапаев грозно. - Отвечай!
- Ум, - ответил Котовский.
- А где он? Покажи.
- Ум - это лампа, - сказал Котовский. - Была.
- Если ум - это лампа, куда ты пойдешь, когда она разбилась?
- Что же тогда ум? - спросил Котовский растерянно.
Чапаев еще раз выстрелил, и пуля превратила стоявшую на столе чернильницу в облако синих брызг.
Отчего-то я ощутил мгновенное головокружение.
На белых скулах Котовского выступили два ярко-красных пятна.
- Да, - сказал он, - вот теперь понял. Поправил ты меня, Василий Иванович. Крепко поправил.
- Эх, Гриша, - сказал Чапаев печально, - что ж ты? Ведь сам знаешь, нельзя тебе ошибаться сейчас. Нельзя. Потому что в такие места едешь, где тебя уже никто не поправит. А как скажешь, так все и будет.
Не поднимая глаз, Котовский повернулся и выбежал из амбара на улицу.
- Сейчас выступаем, - сказал Чапаев, убирая дымящийся маузер в кобуру. - Не поехать ли нам с тобой в коляске, которую ты вчера у Гришки отыграл? И поговорим заодно.
- С удовольствием, - сказал я.
- Вот я и велел запрячь, - сказал Чапаев. - А Гришка с Анкой на тачанке поедут.
Вероятно, по моему лицу пробежала тень, потому что Чапаев громко засмеялся и изо всех сил хлопнул меня ладонью по спине.
Мы вышли во двор, пробрались сквозь толпу красногвардейцев и оказались у конюшен. Там царила знакомая сердцу каждого кавалериста тревожно-веселая суета, которая всегда сопровождает сбор отряда, идущего в бой. Бойцы подтягивали седла, проверяли подковы и о чем-то весело переговаривались - но за этой их веселостью чувствовалась трезвая собранность и высшее напряжение всех струн души. Лошадям, казалось, передавались человеческие чувства - они переминались с ноги на ногу, изредка ржали и, норовя выплюнуть мундштук, косили темными магнетическими глазами, в которых сияла какая-то сумасшедшая радость.
Я почувствовал, что и на меня подействовал гипноз близкой опасности. Чапаев стал что-то объяснять двум бойцам, а я подошел к ближайшему коню, привязанному к вбитому в стену кольцу, и запустил пальцы в его гриву. Отлично помню эту секунду - густые волосы под моими пальцами, кисловатый запах новенького кожаного седла, пятно солнечного света на стене перед моим лицом и удивительное, ни с чем не сравнимое ощущение полноты, окончательной реальности этого мига. Наверно, это было то чувство, которое пытаются передать словами "вдохнуть полной грудью", "жить полной жизнью". И хоть оно длилось всего одну короткую секунду, я в очередной раз успел понять, что эта полная и настоящая жизнь никогда не длится дольше в силу самой своей природы.
- Петька! - закричал сзади Чапаев, - пора!
Я похлопал коня по шее и пошел к коляске, косясь на тачанку, где уже сидели Анна и Котовский. Анна была в белой фуражке с красным околышем и простой гимнастерке, перетянутой ремешком с маленькой замшевой кобурой. Синие рейтузы с узким красным лампасом были заправлены в высокие ботинки на шнуровке. В этом наряде она казалась нестерпимо юной и походила на гимназиста. Поймав мой взгляд, она отвернулась.
Чапаев был уже в коляске. Впереди сидел тот самый молчаливый башкир по прозвищу "Батый", который когда-то разливал шампанское в поезде, а потом чуть не заколол меня штыком на своем нелепом посту возле стога сена. Как только я сел рядом с Чапаевым, башкир натянул вожжи, чмокнул, и мы выехали за ворота.
Вслед за нами двинулась тачанка с Котовским и Анной, а затем уже конники. Мы повернули вправо и поехали вверх по улице. Собственно, это была уже не улица, а дорога, потому что последним домом на ней была наша усадьба. Круто поднимаясь вверх, она завернула вправо и уперлась в зеленую стену листвы.
Мы въехали в подобие туннеля, образованного сплетающимися над дорогой ветками деревьев - деревья эти были довольно странными и больше походили на чрезмерно разросшиеся кусты. Туннель оказался очень длинным, или, может быть, такое ощущение возникло потому, что ехали мы довольно медленно. Сквозь ветки деревьев просвечивало солнце, сверкающее на последних каплях утренней росы; зелень листвы была такой яркой и слепящей, что был момент, когда я даже потерял ориентацию - мне показалось, что мы медленно падаем в бесконечный зеленый колодец. Я прикрыл глаза, и это чувство прошло.
Заросли вокруг кончились так же внезапно, как и начались. Мы оказались на идущей в гору грунтовой дороге. С левого ее края начинался пологий обрыв, а справа вставала выветрившаяся каменная стена удивительно красивого бледно-лилового оттенка, в трещинах которой росли кое-где небольшие деревца. Мы поднимались по этой дороге еще около четверти часа.