Между тем чревовещатель предсказал близкое крушение царства капитала, затем рассказал избитейший анекдот, который в зале не поняли, и издал на прощание несколько долгих звуков физиологического характера, принятых аудиторией с благодарным смехом.
Появился конферансье и объявил мой выход. Поднявшись наверх по прогибающимся ступеням, я встал на краю сцены и молча посмотрел на собравшихся в зале. Зрелище это, надо сказать, было не из приятных. Бывает иногда, что в стеклянных глазах кабаньего или оленьего чучела живет некое подобие выражения, некое достраиваемое умом наблюдателя чувство, которое выражали бы глаза животного, если бы они выглядели точно так же, но были живыми, а не стеклянными. Здесь было нечто похожее, только наоборот - хоть во множестве глядящие на меня глаза и были живыми, а чувство, отраженное в них, казалось понятным, я знал, что они вовсе не выражают того, что мне мнится, и на деле я никогда в жизни не сумею расшифровать мерцающего в них смысла. Впрочем, вряд ли он того стоил.
Не все глядели на меня - Фурманов был пьян и переговаривался о чем-то со своими двумя адъютантами (этимология этой должности в их случае несомненно уводила в ад); в одном из дальних рядов я заметил Анну - она с презрительной улыбкой жевала соломинку. Не думаю, что улыбка относилась ко мне - она даже не глядела на сцену. На ней было то же самое длинное платье черного бархата, что и пару часов назад.
Я выставил ногу вперед, сложил на груди руки, но по-прежнему продолжал молчать, глядя куда-то в проход. Вскоре в зале поднялся ропот; за несколько секунд он разросся до довольно громкого шума, на фоне которого отчетливо слышались свист и улюлюканье. Тогда, нарочито тихим голосом, я заговорил:
- Господа, прошу извинить меня за то, что обращаюсь к вам при помощи рта, но у меня не было ни времени, ни случая научиться принятым здесь формам общения...
Первых моих слов никто не услышал, но к концу этой фразы шум стих настолько, что стало слышно жужжание мух, в изобилии летавших над рядами.
- Товарищ Фурманов попросил меня прочесть вам стихи, что-нибудь революционное, - продолжил я. - Я, как комиссар, хотел бы в этой связи сделать одно замечание. Товарищ Ленин предостерегал нас от чрезмерного увлечения экспериментами в области формы. И пусть выступавший передо мной товарищ не обижается, да, да, вы, товарищ. Который жопой разговаривал. Ленин учил, что революционным искусство делает не внешняя необычность, а глубокая внутренняя напоенность пролетарской идеей. И в качестве примера я прочту вам стихотворение, в котором пойдет речь о жизни всяких князей и графьев и которое одновременно является ярким образчиком пролетарской поэзии.
Тишина над рядами повисла окончательная и полная. Как бы отдавая салют невидимому цезарю, я поднял руку над головой и в своей обычной манере, совершенно никак не интонируя, а только делая короткие паузы между катернами, прочел:
У княгини Мещерской была одна изысканная вещица -
Платье из бархата, черного, как испанская ночь.
Она вышла в нем к другу дома, вернувшемуся из столицы,
И тот, увидя ее, задрожал и кинулся прочь.
О, какая боль, подумала княгиня, какая истома!
Пойду сыграю что-нибудь из Брамса - почему бы и нет?
А за портьерой в это время прятался обнаженный друг дома,
И страстно ласкал бублик, выкрашенный в черный цвет.
Эта история не произведет впечатления были
На маленький ребят, не знающих, что когда-то у нас
Кроме крестьян и рабочего класса жили
Эксплуататоры, сосавшие кровь из народных масс.
Зато теперь любой рабочий имеет право
Надевать на себя бублик, как раньше князья и графы!
Несколько секунд над рядами стояла тишина, а потом они вдруг взорвались таким аплодисментом, какого мне не доводилось срывать и в "Бродячей Собаке". Краем глаза я заметил, что Анна встала со своего места и идет прочь по проходу - но в тот момент меня это совершенно не волновало. Признаюсь честно, я был по-настоящему польщен и даже забыл все свои горькие мысли насчет этой публики. Погрозив кулаком кому-то невидимому, я сунул руку в карман, вынул браунинг и два раза выстрелил в воздух. Ответом была канонада из выросшей над рядами щетины стволов и рев восторга. Коротко поклонившись, я сошел со сцены и, обойдя группу до сих пор хлопавших ткачей, стоявших сбоку от эстрады, направился в усадьбу.
Успех в какой-то мере меня опьянил. Я думал о том, что настоящее искусство тем-то и отличается от подделок, что умеет найти путь к самому загрубевшему сердцу и способно на секунду поднять в небеса, в мир полной и ничем не стесненной свободы безнадежнейшую из жертв всемирного инфернального транса. Впрочем, очень скоро я протрезвел - меня уколола чрезвычайно болезненная для самолюбия догадка, что хлопали мне просто потому, что мои стихи показались им чем-то вроде мандата, еще на несколько градусов расширившего область безнаказанной вседозволенности: к данному Лениным разрешению "грабить награбленное" добавилось еще не очень понятное позволение надевать на себя бублик.
Вернувшись в свою комнату, я улегся на диван и уставился в потолок, заложив за голову сложенные руки. Мне подумалось, что все то, что произошло со мной за последние два или три часа, - это великолепное отражение вечной, неизменной судьбы русского интеллигента. Тайком писать стихи о красных знаменах, а зарабатывать одами на день ангела начальника полиции, или, наоборот, видеть внутренним взором последний выход Государя, а вслух говорить о развешивании графских бубликов на мозолистых гениталиях пролетариата - всегда, думал я, всегда это будет так. Даже если допустить, что власть в этой страшной стране достанется не какой-нибудь из сражающихся за нее клик, а просто упадет в руки жулья и воров вроде тех, что сидят по всяким "Музыкальным табакеркам", то и тогда русский интеллигент, как собачий парикмахер, побежит к ним за заказом.
Я думал все это уже в полусне, из которого меня вернул в реальность неожиданно раздавшийся стук в дверь.
- Да-да, - крикнул я, даже не потрудившись встать с кровати, - войдите!
Дверь раскрылась, но никто не вошел. Несколько секунд я выжидал, а потом не выдержал и поднял голову. В двери, все в том же глухом черном платье, стояла Анна.
- Позволите войти? - спросила она.
- Да, конечно, - сказал я, поднимаясь, - прошу вас. Садитесь.
Анна села в кресло - той секунды, когда она повернулась ко мне спиной, как раз хватило, чтобы легким движением ноги отправить под кровать валявшуюся на полу дырявую портянку.
Сев в кресло, Анна сложила руки на коленях и несколько секунд смотрела на меня задумчивым взором, словно затуманенным какой-то еще не вполне ясной для нее мыслью.
- Хотите курить? - спросил я.
Она кивнула. Достав папиросы, я положил их на стол перед ней, поставил рядом блюдечко, служившее мне пепельницей, и зажег спичку.
- Благодарю, - сказала она, выпустила вверх узкую струйку дыма и опять замерла. Казалось, в ней происходила какая-то борьба. Я хотел было сказать что-нибудь банальное, просто чтобы завязать разговор, но вовремя сдержался, вспомнив, чем это обычно кончалось. Но Анна вдруг заговорила сама.
- Не могу сказать, что мне очень понравилось ваше стихотворение про эту княгиню, - сказала она, - но на фоне остальных участников концерта вы выглядели довольно сильно.
- Благодарю, - сказал я.
- Кстати сказать, сегодня я всю ночь читала ваши стихи. В гарнизонной библиотеке нашлась книжка...
- А какая?
- Не знаю. Первых страниц не хватало - видимо, их выдрали на самокрутки.
- А как же вы узнали, что это моя книга?
- Не важно. Спросила у библиотекаря. Так вот, там было такое стихотворение, переделка из Пушкина. Насчет того, что когда открываешь глаза, вокруг только снег, пустыня и туман, и вот дальше, дальше было очень хорошо. Как же там было... Нет, я сама вспомню. Ага. "Но в нас горит еще желанье, к нему уходят поезда, и мчится бабочка сознанья из ниоткуда в никуда".
- А, припоминаю, - сказал я. - Эта книга называется "Песни царства Я".
- Какое странное название. В нем есть какое-то самодовольство.
- Нет, - сказал я, - дело не в этом. Просто в Китае было такое царство с названием из одной буквы - У. Меня это всегда удивляло. Понимаете, иногда говорят - у леса, у дома, а тут просто - у. Как будто это указание на что-то такое, где уже кончаются слова, и можно только сказать - у, а у чего именно - нельзя.
- Чапаев бы немедленно спросил вас, можете ли вы сказать, что вы имеете в виду, говоря "я".
- Он уже спрашивал. Что касается этой книги - кстати, у меня это одна из самых слабых, я вам как-нибудь другие дам, - то я могу объяснить. Я раньше много путешествовал и в какой-то момент вдруг понял, что, куда бы я ни направлялся, на самом деле я перемещаюсь только по одному пространству, и это пространство - я сам. Тогда я назвал его "Я", но сейчас, может быть, я назвал бы его "У". Но это не важно.
- А как же другие? - спросила Анна.
- Другие? - спросил я.
- Да. Вы ведь много пишете о других. Например, - она чуть наморщила брови, видимо, вспоминая, - вот это: "Они собрались в старой бане, надели запонки и гетры и застучали в стену лбами, считая дни и километры... Мне так не нравились их морды, что я не мог без их компаний - когда вокруг воняет моргом, ясней язык напоминаний, и я..."
- Достаточно, - сказал я, - я помню. Не сказал бы, что это мое лучшее стихотворение.