-- Ой! -- сказала она. -- Дай-ка мне.
-- Всю, что ли?
-- Да зачем?.. Смеряй ниточкой да отломи половинку. Это мама купила?
-- Дали. Славка дал.
Разломили саечку и стали есть, сидя на кровати. Никогда не ел такого вкусного хлеба. До чего же душистый, мягкий, чуть солоноватый, даже есть жалко; я все поглядывал, сколь осталось. Мы не услышали, как открылась дверь... Услы:
-- Уже пакостить начали? -- С порога на нас глядела хо. У меня все оборвалось внутри.
-- Зачем ты взял сайку?
И -- вот истинный Бог, не вру -- я сказал:
-- Я думал, она чужая.
-- Чужая... Нехорошо так делать. Это -- воровство назы. Я вот скажу отцу с матерью...
Что-то я вконец растерялся... Вдруг спросил:
-- Горошину-то вытащили?
-- О какой! -- удивилась хозяйка. -- Хитрит еще. -- И ушла.
Мне стало совсем невмоготу.
-- Пойдем домой? -- предложил я Тале.
-- Счас, давай только доедим, -- легко согласилась она. Она твердо помнила наказ мамы: не есть на ходу, а -- сядь, съешь, чего у тебя там есть, тогда уж ходи или бегай.
Я увидел в окно, что хозяйка пошла в сарай, и заторопил Талю. Она было заупрямилась, но все же пошла.
Я помнил, что мы к воротам подъехали слева, если стоять к ним лицом, значит, теперь надо -- вправо. Пошли вправо. Дошли до перекрестка... Я не знал, как дальше. Спросил ка-то дяденьку:
-- Как бы нам до Ч-ского тракта дойти?
-- А зачем? -- спросил дяденька.
-- Нам мама сказала туда идти. Она нас там поджидает. -- Раньше всего другого, что значительно облегчает эту жизнь, я научился врать. И когда врал и мне не верили, я чуть не плакал от обиды. Дяденька внимательно посмотрел на меня, на Талю... И показал:
-- Вот так прямо -- до перекрестка, потом улица налево пойдет -- по ней, а там, как дойдешь до водонапорной баш, большая такая, там спроси снова.
От водонапорной башни дорогу дальше показала тетень и даже прошла с нами немного.
Долго ли, коротко ли мы шли, а к Ч-скому тракту вышли. Там мы сели на взгорок и стали ждать, кто бы нас подвез до нашей деревни. Там, на взгорке, к вечеру уже, нашли нас ма с папкой. Таля плакала -- хотела есть, мной потихоньку овладевало отчаяние...
-- Таленька!.. Доченька ты моя-а!..
Я думал, мне крепко влетит. Нет, ничего.
Скоро началась война. Мы вернулись в деревню...
Папку взяли на войну.
В 1942 году его убили.
Гоголь и Райка
В войну, с самого ее начала, больше всего стали терзать нас, ребятишек, две беды: голод и холод. Обе сразу навалива, как подступала бесконечная наша сибирская зима со своими буранами и злыми морозами. Летом -- другое дело. Летом пошел поставил на ночь перемета три-четыре, гля, утром -- пара налимов есть. (До сего времени сладост вздрагивает сердце, как вспомнишь живой, трепетный дерг бечевы в руках, чириканье ее по воде, когда он начинает там "водить".) Или пошел назорил в околках сорочьих яиц, испек в золе -- сыт. Да мало ли! Будь попроворней да имей башку на плечах -- можно и самому прокормиться, и домой принести. Но зима!.. Будь она трижды проклята, эта зимуш-зима!.. И воет и воет над крышей, хлопает плахами... Все тепло, какое было с утра в избе, все к вечеру высвистит, сколько ни наваливай на порог, под дверь, тряпья, как ни старайся утеплить окна. Или наладятся такие морозы, что в сенцах трескотня стоит и, кажется, вот-вот, еще маленько поддаст, и полопаются стекла в окнах. Выскочишь на минуту в ограду, в пригон -- тебя точно в сугроб голенького, и рот ледяной ладошкой запечатают. А в притоне -- корова... Вот горе-то: сена в обрез, ей жевать и жевать в такую стужу, а где возьмешь, зиме еще конца не видно. Сделаешь свое малое дело и пулей опять в избу -- от холода жгучего, в нестерпи боли за корову: чтоб уж хоть не видеть ее, понурую, всю в инее, с печальными глазами. И в избе нет покоя: тут -- худо-бедно -- согреешься, а она там стоит... И только на ночь дадим ей охапку сена, и все. И так и видишь все время бесконечн печальные коровьи глаза -- прямо в душу глядят. Она ведь кормилица. Она по весне принесет молоко и теленка -- это такая суматошная радость в эти дни, когда наша Райка (корова) вот-вот отелится. Тут весна, теплеет уже, а тут скоро заскользит по полу нежными копытцами, может, Бог даст, те. (Мы в прошлом году сдали телочку в колхоз. Нам дали муки, много жмыха и чайник меда. Долго, конечно, такого праздника ждать -- лето, зиму и еще лето, но тем он и доро, праздник-то. Да и есть, что ждать.) В такие дни, весной, у нас в избе идет такой тарарам, что душа заходится от ликую, делового чувства. Я то и дело выскакиваю смотреть Райку, щупаю ее теплое брюхо, хоть ни шиша не смыслю в этом. Таля тоже бегает со мной, тоже щупает Райкино брю... Райка, повернув голову, смотрит на нас дымчато-влаж глазами, нежными глазами -- она тоже ждет теленка, она, наверно, понимает наше суетливое беспокойство.
-- Вань, скоро?
-- Ночью, наверно, опростается.
Всю ночь у нас горит свет; мама ходит к Райке, тоже щу ее брюхо...
Приходит и говорит:
-- Прямо близко уже... Слышно: толкается ногами-то, толкается, а все никак. Уж не беда ли с ней? Матушка -- ца небесная, не допусти до смерти голодной. Куда мы тогда денемся?
Тревожная, страшная ночь.
И рано поутру наш дедушка смотрит Райку и говорит нам всем:
-- Чего заполошничаете-то? Сегодня к ночи только... Детей пужаешь, дуреха! -- Это он на маму, потому что к утру мы с Талей бываем зареванными. Сколько счастья приносил нам дедушка!
А теперь -- еще зима. Я на стенке начертил в ряд не палочек, сколько осталось дней до марта. Вычерки вечерами по одной, но их еще так много!
Но бывала у меня одна радость -- неповторимая, боль -- и зимой: в долгие зимние вечера я читал на печке ма и Тале книги.
С книгами у меня целая история. Я каким-то образом на читать до школы: учил меня дядя Павел (тот сам чи страсть как любил и даже пытался сочинять стихи и, го, когда он был на войне, то некоторые его стихи печа во фронтовой газете. Наверно, неправду говорит, он прихвастнуть любит: когда мне теперь попалась тетрадка его стихов, они поразили меня своей бестолковщиной)... Сло, как только я еще и в школе поднаторел и стал читать до хорошо, я впился в книги. Я их читал без разбора, подряд, какие давала библиотекарша. Она удивлялась и не верила:
-- Уже прочитал?
-- Прочитал.
-- Неправда. Надо, мальчик, до конца читать, если бе книга. Вот возьми и дочитай.
Что с ней было делать? Брал книжку обратно, терпел дня два и шел опять. Потом я наловчился воровать книги из школьного книжного шкафа. Он стоял в коридоре, шкаф, и когда летом школу ремонтировали, в коридор -- вечерком, попозже -- можно было легко проникнуть. Дальше -- еще легче: шкаф двустворчатый, два колечка на краях створок, замок с дужкой... Приоткроешь створки -- щель достаточна, чтоб пролезла рука: выбирай любую! Грех говорить, я это де с восторгом. Я потом приворовывал еще кое-что по ме, в чужие огороды лазил, но никогда такого упоения, та зудящей страсти не испытывал, как с этими книгами.
Маме нравилось, что я много читаю. Но вот выяснилось, что учусь я в школе на редкость плохо. Это пришла и расска учительница. Они с мамой тут же установили причину такого страшного отставания -- книги. (Парень-то я был не такой уж совсем дремучий.) А тут еще какая-то дура сказала маме, что нельзя, чтобы парнишка так много читал, что бывает -- зачитываются. Мама начала немилосердно бороться с моими книгами. Из библиотеки меня выписали, дружкам моим запретили давать мне книги, которые они берут на свое имя. Они, конечно, давали. Мама выследила меня дома, книжки отняла, меня выпорола... Я стал потихоньку снимать, с чердака книги, украденные раньше в школьном шкафу. (Эта лавочка со школьными книгами к тому времени для меня кончилась: обнаружили пропажу, переделали запор. В краже книг обвинили плотников: зачем они на свои самокрутки достают и дерут книги, которые так нужны школе. Для этого есть старые газеты. Плотники клялись, что они ни сном ни духом не ведают, куда девались книги -- они не брали.) Я снимал книги с чердака и перечитывал уже читанное. Я делал это так: вкладывал книгу в обложку задачника и спокойно читал. Мама видела, что у меня в руках задачник, и оставляла меня в покое и еще радовалась, наверно, что я сел наконец за уроки. Подумай она нечаянно, что нельзя же так подолгу, с таким упоением читать задачник -- подумай она так, мне опять была бы выволочка.
На мое счастье, об этой возне с книгами узнала одна молодая учительница из эвакуированных ленинградцев (к стыду своему, забыл теперь ее имя), пришла к нам домой и стала беседовать со мной и с мамой. (Наши женщины, все жители села очень уважали ленинградцев.) Ленинградская учительница узнала, как я читаю, и разъяснила, что это действительно вредно. А главное, совершенно без всякой пользы: я почти ничего не помнил из прочитанной уймы книг, a значит, зря угробил время и отстал в школе. Но она убедила и маму, что читать надо, но с толком. Сказала, что она нам поможет: составит список, и я по этому списку стану брать книги в библиотеке. (Читал я действительно черт знает что: вплоть до трудов академика Лысенко -- это из ворованных. Обожал также брошюры -- нравилось, что они такие тоненькие, опрятные, отчесал за один присест и в сторону ее.)
С тех пор стал я читать хорошие книжки. Реже, правда, но всегда это был истинный праздник. А тут еще мама, а вслед за ней и Таля тоже проявили интерес к книгам. Мы за вечером все трое на обширную печь и брали туда с собой лампу. И я начинал... Господи, какое жгучее наслаждение я испытывал! Точно я прожил большую-большую жизнь, как старик, и сел рассказывать разные истории моим род, крайне заинтересованным благородным людям. Точно не книгу я держу поближе к лампе, а сам все это знаю. Когда мама удивлялась: "Ах ты, Господи! Гляди-ка! Вот ведь что на свете бывает!" -- я чуть не стонал от счастья и торопливо и несколько раздраженно говорил: "Да ты погоди, ты послу, что дальше будет!"