— Михаил, вы знаете, что я всеми силами души стремлюсь освободиться от моей «личной истории». Еще совсем недавно я считал бы, что куда удобней и легче совершить эту поездку с вами — с человеком, знающим и регион, и местные обычаи, и возможные опасности. Но теперь я знаю, что должен в одиночку размотать нить Ариадны и выйти из лабиринта, в который попал. Моя жизнь изменилась, мне кажется, я помолодел на десять, а то и на двадцать лет — и этого достаточно, чтобы отправиться на поиски приключения.
— И когда же вы намерены отправиться?
— Как только получу визу. Через два три дня.
— Да пребудет с вами Госпожа. Голос говорит мне, что время пришло. Если передумаете, дайте знать.
***
«Новые варвары» разлеглись на полу, собираясь поспать. По дороге домой я размышлял о том, что жизнь человека моего возраста оказалась куда веселей, чем я представлял: всегда можно вновь стать молодым и безумным. Я был так погружен в свои мысли, что не сразу заметил, а заметив — удивился, что прохожие не уступают мне дорогу, не отводят глаза, боясь повстречаться со мной взглядом. Никто вообще не обращал на меня внимания, и мне это нравилось, и город вновь стал прежним — и можно было понять короля Генриха IV, который, когда его бранили за то, что он изменил своей вере и женился на католичке, ответил: «Париж стоит обедни».
Париж стоит гораздо большего. Перед моим мысленным взором предстали религиозные бойни, кровавые ритуалы, короли и королевы, музеи, замки, художники, которые страдали, писатели, которые напивались, философы, которые кончали с собой, военные, которые замышляли покорить весь мир, предатели, которые одним движением руки свергали династию, истории, которые позабылись, а теперь опять воскресли в памяти — и рассказываются на новый лад.
***
Впервые за очень долгое время я, переступив порог моего дома, не присел к компьютеру проверить почту и срочно послать ответ. Ничего срочного. Я даже не пошел убедиться, что Мари спит, ибо знал, что она лишь притворяется спящей.
Я не включил телевизор посмотреть ночные новости, потому что новости эти я знал с детства: одна страна угрожает другой, кто то кого то предал, экономика переживает упадок, Израиль и Палестина за протекшие пятьдесят лет так и не пришли к соглашению, еще один взрыв, еще один ураган оставил тысячи людей без крова.
Я вспомнил, как утром, поскольку террористических актов не случилось, в виде главной новости преподносили переворот на Гаити. Какое мне дело до Гаити?! Какое отношение это имеет ко мне, к моей жене, к ценам на хлеб в Париже, к племени Михаила? Как можно истратить пять драгоценных минут жизни на то, чтобы слушать о мятежниках и президенте, смотреть на уличные манифестации, репортажи о которых крутят бессчетное количество раз и преподносят как важнейшее событие в истории человечества. Переворот на Гаити! И я верил! И досматривал до конца! Нет, в самом деле, дуракам следует выдавать особые удостоверения личности, поскольку именно дураки поддерживают коллективную глупость.
Я открыл окно, впустив в комнату ледяной ночной воздух, разделся, убеждая себя, что смогу вытерпеть стужу, и некоторое время стоял, ни о чем не думая, чувствуя лишь, что мои ноги попирают пол, глаза устремлены на Эйфелеву башню, уши слышат собачий лай, завывание сирен, человеческую речь, в которой, впрочем, не мог разобрать ни слова. Я не был в эти мгновения самим собой — и никем другим. И это было прекрасно.
***
— Ты сегодня какая то странная.
— То есть?
— Грустная.
— Да нет, я не грустная. Все хорошо.
— Сама знаешь, что говоришь не правду: ты грустишь из за меня, но не решаешься сказать.
— С чего бы мне грустить?
— С того, что я пришел вчера поздно и пьяным. Ты даже не спросила, где я был.
— А мне не интересно.
— Как это «не интересно»? Разве я не сказал вчера, что собираюсь встретиться с Михаилом?
— И встретился?
— Встретился.
— Тогда о чем же я должна была тебя спросить?
— А тебе не кажется, что, когда человек, которого, по твоим словам, ты любишь, возвращается далеко за полночь, следует хотя бы поинтересоваться, что случилось?
— А что случилось?
— Ничего. Я проводил время с ним и его друзьями.
— Вот и славно.
— Ты не веришь в это?
— Разумеется, верю.
— Похоже, ты меня разлюбила. Ты не ревнуешь. Тебе все безразлично. Это что же, нормально — являться домой в два часа ночи?
— Не ты ли столько раз уверял, что ты — свободный человек?
— Конечно, свободный.
— Значит, возвращение в два часа ночи — нормально. Если бы я была твоей матерью, то, наверное, забеспокоилась бы, но ты — взрослый мужчина, не так ли? Мужчинам не стоит вести себя так, чтобы женщины относились к ним как к детям.
— Да я не об этом говорю, а о ревности.
— Тебе хотелось бы, чтобы я устроила за утренним кофе сцену ревности?
— Нет, пожалуйста, не надо — соседи услышат.
— До соседей мне дела нет: я не стану скандалить потому, что совершенно не хочу. Мне было нелегко, но в конце концов я усвоила то, что ты сказал мне в Загребе, и теперь пытаюсь привыкнуть к этому. Но если тебе это доставит удовольствие, я могу изобразить, что ревную, злюсь, схожу с ума от беспокойства.
— Какая ты странная... Я начинаю думать, что ничего не значу для тебя.
— А я начинаю думать, что ты забыл — в соседней комнате тебя ждет журналист, и наш разговор его не касается.
***
Ах да, журналист. Надо включить автопилот, потому что я наперед знаю, какие вопросы он задаст. Знаю, с чего начнется интервью («Хотелось бы поговорить о вашей новой книге... каков ее главный посыл?»), знаю, что отвечу («Если б я хотел ограничиться посылом, то написал бы не книгу, а одну фразу»).
Знаю, он спросит, как я отношусь к критике, которая обычно со мной не церемонится. Знаю, каким вопросом он завершит беседу («А вы пишете что нибудь новое? Каковы ваши творческие планы?») и что я ему на это отвечу («Пока это — секрет»).
И начало не сулит неожиданностей:
— Хотелось бы поговорить о вашей новой книге... Каков ее главный посыл?
— Если б я хотел ограничиться посылом, то написал бы одну фразу.
— А почему вы пишете?
— Потому что я открыл способ поделиться с другими чувствами, которые испытываю.
Произнесено тоже на автопилоте, но тут я останавливаюсь и поправляю себя:
— Впрочем, эту историю можно рассказать и по другому.
— По другому? Вы хотите сказать, что не удовлетворены «Временем раздирать...»?
— Книгой — удовлетворен вполне, а своим ответом — нет. Почему я пишу, спрашиваете вы? Правдивый ответ должен звучать так: «Я пишу, потому что хочу быть любимым».
Журналист глядит на меня с подозрением: что это еще, мол, за душевные излияния?
— Я пишу, потому что в детстве не умел играть в футбол, у меня не было машины, мне давали мало денег на карманные расходы и я был плохо развит физически.
Чтобы продолжать, мне приходится сделать над собой неимоверное усилие. Разговор с Мари напомнил мне о прошлом, в котором больше не было смысла. Теперь надо рассказать мою личную историю — и освободиться от нее.
— Я был немодно одет. И девочки поэтому не обращали на меня внимания, как я ни старался. И по вечерам, когда мои одноклассники проводили время со своими подружками, я создавал свой мир, — мир, в котором я могу быть счастливым. И спутниками моими были писатели и их книги. В один прекрасный день я сочинил стихотворение, посвященное девочке, жившей на нашей улице. Мой приятель нашел его у меня на столе, украл и прочел перед всем классом. Все смеялись, все считали, что быть влюбленным — нелепо.
Только та, кому были написаны эти стихи, не смеялась. Назавтра, когда мы пошли в театр, она исхитрилась оказаться в соседнем кресле и сжала мою руку. И мы вышли из театра, взявшись за руки, — я, уверенный в том, что хил, уродлив, плохо одет, и девочка, считавшаяся самой красивой в классе.
Я замолчал, переносясь в прошлое, заново переживая то мгновенье, когда ее рука прикоснулась к моей, и жизнь преобразилась.
— И все это — благодаря стихам. Они объяснили мне, что, когда пишешь, раскрывая неведомый, невидимый мир, ты можешь на равных соперничать с миром своих сверстников — с физической силой, модной одеждой, машинами, спортивными успехами.
Журналист был явно удивлен. Я, впрочем, тоже. Овладев собой, он продолжал:
— Как вы считаете, почему критика так сурова к вам?
Автопилот в тот же миг подсказал бы мне ответ: «Не подумайте, что я сравниваю себя с гениями прошлых времен, но стоит лишь прочесть биографию любого классика, чтобы увидеть, как неумолима и беспощадна была по отношению к нему критика. Причина этого проста: критики крайне не уверены в себе, не понимают толком, что происходит, они — демократы, когда рассуждают о политике, но едва лишь речь заходит о культуре, оказываются фашистами. Они считают, что правителей народ себе выбирать может, а фильмы, книги, музыку — не вправе».
— Вам не приходилось слышать о «законе Янта»?
Готово дело. Я снова отключил автопилот, хоть и знал, что журналист едва ли опубликует мой ответ.
— Нет, первый раз слышу.
— Этот закон появился тогда же, когда и наша цивилизация, однако официально провозглашен был лишь в 1933 году одним датским драматургом. В маленьком городке Янте создали десять заповедей, предписывающих, как люди должны вести себя. Судя по всему, это справедливо не только для Янта, но и для всего мира. Если попытаться свести его суть к одной формуле, она будет звучать так: «Посредственность и безликость суть наилучший выбор. Будешь придерживаться его — сумеешь прожить жизнь без особых проблем. А попытаешься поступить иначе...»
— Мне бы хотелось знать эти заповеди, — журналист искренне заинтересован.
— Здесь их у меня нет, но я сделаю нечто вроде резюме.
Подойдя к компьютеру, я набрал и распечатал такой текст:
Ты — никто и не смеешь думать, что знаешь больше нас. Ты не представляешь собой ни малейшей ценности, ты ничего толком не умеешь, твой труд не имеет никакого значения, но, если ты будешь покорен и тих, мы позволим тебе жить счастливо. Отнесись всерьез к тому, что мы говорим, и никогда не смейся над нашими воззрениями.