Смекни!
smekni.com

Тысяча душ (стр. 14 из 93)

Но Настенька не пошла и самому капитану сказала, чтоб он оставил ее в покое. Тот посмотрел на нее с грустною улыбкою и ушел.

Вообще Флегонт Михайлыч в последнее время начал держать себя как-то странно. Он ни на шаг обыкновенно не оставлял племянницы, когда у них бывал Калинович: если Настенька сидела с тем в гостиной - и он был тут же; переходили молодые люди в залу - и он, ни слова не говоря, а только покуривая свою трубку, следовал за ними; но более того ничего не выражал и не высказывал.

Частые посещения молодого смотрителя к Годневым, конечно, были замечены в городе и, как водится, перетолкованы. Первая об этом пустила ноту приказничиха, которая совершенно переменила мнение о своем постояльце - и произошло это вследствие того, что она принялась было делать к нему каждодневные набеги, с целью получить приличное угощение; но, к удивлению ее, Калинович не только не угощал ее, но даже не сажал и очень холодно спрашивал: "Что вам угодно?"

- Подлинно, матери мои, человека не узнаешь, пока пуд соли не съешь, - говорила она, - то ли уж мне на первых порах не нравился мой постоялец, а вышел прескупой-скупой мужчина. Кусочка, матери мои, не уволит дома съесть, белого хлебца к чайку не купит. Все пустым брандыхлыстом брюхо наливает, а коли дома теперь сидит - как собака голодный, так без ужина и ляжет. Только и кормится, что у Годневых; ну а те, тоже знаем, из чего прикармливают. Девка-то, говорят, на стену лезет - так ей за этого жениха желается, и дай бог ей, конечно: кто того из женщин не желает?

Все эти слухи глубоко поразили сердце все еще влюбленного Медиокритского. Ровно трои сутки молодой столоначальник пил с горя в трактире с приятелем своим, писцом казначейства Звездкиным, который был при нем чем-то вроде наперсника: поверенный во всех его сердечных тайнах, он обыкновенно курил на его счет табак и жуировал в трактирах, когда у Медиокритского случались деньги. Разговор между приятелями был, как видно, на этот раз задушевный. Медиокритский держал в руках гитару. Потрынькивая на ней в раздумье, он час от часу становился мрачней и начинал уж, как говорится, "погасать".

- Саша!.. Друг!.. Сыграй что-нибудь, отведи мою душу! - начал Звездкин, тоже сильно выпивший.

Медиокритский вместо ответа взял в прищипку на гитаре аккорд и запел песню собственного сочинения:

Знаешь девушку иль нет,

Черноглазу, черноброву?

Ах, где, где, где?

Во Дворянской слободе.

Как та девушка живет,

С кем любовь свою ведет?

Ах, где, где, где?

Во Дворянской слободе.

Ходит к ней, знать, молодец,

Не боярин, не купец.

Ах, где, где, где?

Во Дворянской слободе.

- А прочее сами понимайте и на ус мотайте! - заключил он и, взъерошив себе еще больше волосы, спросил две пары пива.

- Слушай, Саша! Я тебя люблю и все знаю и понимаю, - продолжал Звездкин.

- Погоди, постой! - начал Медиокритский, ударив себя в грудь. - Когда так, правду говорить, она и со мной амурничала.

- Знаю, - подтвердил Звездкин.

- Постой! - перебил Медиокритский, подняв руку кверху. - Голова моя отчаянная, в переделках я бывал!.. Погоди! Я ее оконфужу!.. Перед публикой оконфужу! - И затем что-то шепнул приятелю на ухо.

- Важно, Саша! Слушай! Ты меня тоже знаешь, валяй, брат!.. Коли я тебе это говорю, ну, и баста! - подтвердил Звездкин.

- И баста! - подтвердил Медиокритский совершенно уж потухающим голосом.

VII

Невдолге после описанных мною сцен Калиновичу принесли с почты объявление о страховом письме и о посылке на его имя. Всегда спокойный и ровный во всех своих поступках, он пришел на этот раз в сильное волнение: тотчас же пошел скорыми шагами на почту и начал что есть силы звонить в колокольчик. Почтмейстер отворил, по обыкновению, двери сам; но, увидев молодого смотрителя, очень сухо спросил своим мрачным голосом:

- Что вам угодно?

Калинович стал просить выдать ему письмо.

- Нет, сударь, не могу: сегодня день почтовый, - возразил спокойно почтмейстер, идя в залу, куда за ним следовал, почти насильно врываясь, Калинович.

- Не могу, сударь, не могу! - повторял почтмейстер. - Вы вот сами отказали мне в книжках, аки бы не приняли еще библиотеки, и я не могу: закон не обязывает меня производить сегодня выдачу.

Калинович извинялся и уверял, что он сейчас же пойдет в училище и пришлет каких только угодно ему книг.

- Дорога, сударь, милостыня в минуту скудости, - возражал почтмейстер, - вы меня, больного человека, в минуту душевной и телесной скорби не утешили единственным моим развлечением.

Калинович продолжал извиняться и просить с совершенно несвойственным ему тоном унижения, так что старик уставил на него пристальный взгляд и несколько минут как бы пытал его глазами.

- Что же вас так интересует это письмо? - заговорил он. - Завтра вы будете иметь его в руках ваших. К чему такое домогательство?

- Это письмо, - отвечал Калинович, - от матери моей; она больна и извещает, может быть, о своих последних минутах... Вы сами отец и сами можете судить, как тяжело умирать, когда единственный сын не хочет закрыть глаз. Я, вероятно, сейчас же должен буду ехать.

Последние слова смягчили почтмейстера.

- Если так, то, конечно... в наше время, когда восстает сын на отца, брат на брата, дщери на матерей, проявление в вас сыновней преданности можно назвать искрой небесной!.. О господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй! Не смею, сударь, отказывать вам. Пожалуйте! - проговорил он и повел Калиновича в контору.

- Какой ваша матушка имеет прекрасный почерк! - сказал он, осматривая внимательно конверт и посылку.

- Это один родственник надписывал, - отвечал Калинович, торопливо беря то и другое и раскланиваясь.

- Книжечками не забудьте меня за мою послугу! - говорил ему вслед почтмейстер.

Калинович что-то пробормотал ему в ответ и, сойдя проворно с лестницы, начал читать письмо на ходу, но, не кончив еще первой страницы, судорожно его смял и положил в карман.

Возвратившись домой, он прямо прошел в свой кабинет и сел в каком-то изнеможении. Жалко было видеть его в эти минуты: обычно спокойное и несколько холодное лицо его исказилось выражением полного отчаяния, пульсовые жилы на висках напряглись - точно вся кровь прилила к голове. Видимо, что это был для моего героя один из тех жизненных щелчков, которые сразу рушат и ломают у молодости дорогие надежды, отнимают силу воли, силу к деятельности, веру в самого себя и делают потом человека тряпкою, дрянью, который видит впереди только необходимость жить, а зачем и для чего, сам того не знает. В продолжение всего этого дня Калинович не пошел к Годневым, хотя и приходил было оттуда кучер звать его пить чай. Весь вечер и большую часть дня он ходил взад и вперед по комнате и пил беспрестанно воду, а поутру, придя в училище, так посмотрел на стоявшего в прихожей сторожа, что у того колени задрожали и руки вытянулись по швам.

У Румянцева, как нарочно, произошел в этот день большой беспорядок в классе. Известный уже нам Калашников, сидевший в третьем классе третий год, вдруг изобрел прозвать преподавателя словесности красноглазым зайцем и предложил классу потравить его: "А коли кто, говорит, не хочет, так сказывайся, я тому сейчас ребра переломаю", и все, конечно, согласились. Румянцев пришел, по обыкновению, напомаженный, причесанный и, жеманясь, сел за свой столик, как вдруг Калашников, наклонив голову под парту, прокричал басом:

- Ату его!

Румянцев взглянул в его сторону.

- Ату его! Ату его! - послышались дисканты на другом конце.

Словесник вскочил:

- Господа! Что это значит? - проговорил он.

- Ату его! Ату его! - отвечала ему вся первая скамейка, и, наконец, все.

- Ату его! Ату его!

Румянцев выбежал и бросился с жалобой к смотрителю. Калинович пришел: пересек весь класс, причем Калашникову дано было таких двести розог, что тот, несмотря на крепкое телосложение, несколько раз просил во время операции холодной воды, а потом, прямо из училища, не заходя домой, убежал куда-то совсем из города. Наставник тоже не спасся. Калинович позвал его в смотрительскую и целый час пудрил ему голову, очень основательно доказывая, что, если ученики общей массой дурят, стало быть, учитель и глуп и бесхарактерен. Робкий словесник, возвратясь домой, проплакал вместе с матерью целую ночь, не зная, что потом будет с его бедной головой.

Между тем у Годневых ожидали Калиновича с нетерпением и некоторым беспокойством. В урочный час уж капитан явился и, по обыкновению, поздоровавшись с братом, уселся на всегдашнее свое место и закурил трубку.

- Настя, а Настя! - крикнул Петр Михайлыч.

- Что, папаша? - отозвалась та.

- Поди сюда, друг мой.

Настенька вышла в новом платье и в завитых локонах. С некоторого времени она стала очень заниматься своим туалетом.

- Да что Калинович, придет к нам сегодня или нет? Здоров ли он? Не послать ли к нему? - сказал Петр Михайлыч.

- Я посылала к нему, папаша; придет, я думаю, - отвечала Настенька и села у окна, из которого видно было здание училища.

С некоторого времени всякий раз, когда Петр Михайлыч сбирался послать к Калиновичу, оказывалось, что Настенька уж посылала.

Часа в два молодой смотритель явился, наконец, мрачный. Он небрежно кивнул головой капитану, поклонился Петру Михайлычу и дружески пожал руку Настеньке.

- Что вы такие сегодня? - сказала она, когда Калинович сел около нее и задумался.

- Мальчишки, верно, рассердили! - подхватил Петр Михайлыч. - Они меня часто выводили из терпения: расстроят, бывало, хуже больших. Выпейте-ка водочки, Яков Васильич: это успокоит вас. Эй, Палагея Евграфовна, пожалуйте нам хмельного!

Водка была подана, но Калинович отказался.

- Отчего вы не хотите сказать, что такое с вами? Это странно с вашей стороны, - сказала ему Настенька.

- Что ж вам так любопытно? Очень обыкновенный случай: новая неудача! - проговорил он как бы нехотя.

- Что такое? - спросила Настенька с беспокойством, но Калинович вздохнул и опять на некоторое время замолчал.

- Хоть бы один раз во всю жизнь судьба потешила! - начал он. - Даже из детства, о котором, я думаю, у всех остаются приятные и светлые воспоминания, я вынес только самые грустные, самые тяжелые впечатления.