Въехав в город, он не утерпел и велел себя везти прямо к Годневым. Нужно ли говорить, как ему там обрадовались? Первая увидела его Палагея Евграфовна, мывшая, с засученными рукавами, в сенях посуду.
- Ай, батюшка, Яков Васильич! - вскрикнула она, стыдливо обдергивая заткнутый фартук.
- А! Солнышко наше красное! Откуда взошло и появилось? - воскликнул Петр Михайлыч. - Настенька! - кричал он. - Яков Васильич приехал.
- Ах!.. - воскликнула та и вбежала.
Калинович поцеловал у ней руку. Настенька, делая вид, что как будто целует его в голову, поцеловала просто в губы.
- Ах, как я рада, что ты приехал! - обмолвилась она.
Петр Михайлыч сделал добродушную гримасу:
- Ой, ой! Вот как: на ты уж дело пошло!
Настенька немножко покраснела.
- Что ж - я могу ему говорить ты: мы с ним друзья, - сказала она и протянула Калиновичу руку.
- Конечно, - подхватил тот и еще раз поцеловал ее руку.
Капитана на этот раз не было налицо: он отправился с Лебедевым верст за двадцать в болото за красной дичью. Вошла Палагея Евграфовна.
- Чаю прикажете али кушать будете?.. - обратилась она к Калиновичу.
- Чего тут спрашивать, старая! Давай нам и того и сего! - подхватил Петр Михайлыч.
- Нет, я попросил бы съесть чего-нибудь, - отвечал Калинович.
- Ну, покушать, так покушать... Живей! Марш! - крикнул Петр Михайлыч. Палагея Евграфовна пошла было... - Постой! - остановил ее, очень уж довольный приездом Калиновича, старик. - Там княжеский кучер. Изволь ты у меня, сударыня, его накормить, вином, пивом напоить. Лошадкам дай овса и сена! Все это им за то, что они нам Якова Васильича привезли.
- Накормим! Пуще всего не знают без вас! - отвечала с насмешкой экономка и скрылась, а Настенька принялась накрывать на стол. Калинович просил было ее не беспокоиться.
- Что ж, если я хочу, если это доставляет мне удовольствие? - отвечала она, и когда кушанье было подано, села рядом с ним, наливала ему горячее и переменяла даже тарелки. Петр Михайлыч тоже не остался праздным: он собственной особой слазил в подвал и, достав оттуда самой лучшей наливки-лимоновки, которую Калинович по преимуществу любил, уселся против молодых людей и стал смотреть на них с каким-то умилением. Калиновичу, наконец, сделалось тяжело переносить их искреннее радушие.
"Боже мой! Как эти люди любят меня, и между тем какой черной неблагодарностью я должен буду заплатить им!" - мучительно думал он и решительно не имел духа, как прежде предполагал, сказать о своем намерении ехать в Петербург и только, оставшись после обеда вдвоем с Настенькой, обнял ее и долго, долго целовал.
- Ты плачешь? - спросила она, почувствовав, что с глаз его упала ей на щеку слеза.
- Нет, это так, - отвечал Калинович и потом опять ее обнял и сказал ей что-то на ухо.
- Хорошо, - отвечала Настенька.
Во весь остальной вечер он был мрачен. Затаенные в душе страдания подняли в нем по обыкновению желчь. Петр Михайлыч спросил было, как у князя проводилось время. Калинович сделал гримасу.
- Князь - это такой мошенник, каких когда-либо я встречал, - отвечал он.
- Талейран, Талейран! - подтверждал Петр Михайлыч.
- Княгиня идиотка, - продолжал Калинович.
- Ужасная идиотка; это я тогда же заметила, - подтвердила уж Настенька. - А что княжна?.. - спросила она. - Это тоже идиотка?
Калинович несколько замялся.
- Нет, как это можно!.. Такая прелестная девица, нет! - отвергнул Петр Михайлыч.
- Решительно идиотка! - повторила Настенька. - Воображает, что очень хороша собой, и не дает себе труда подумать и понять, как она глупа.
- Она не то, что глупа... - начал Калинович, - но это идеал пустоты... Девушка, в которой, может быть, от природы и было кое-что, но все это окончательно изломано, исковеркано воспитанием папеньки.
- Ужасно! - подхватила Настенька. - Когда ты читал у них, мне было так досадно за тебя. Разве кто-нибудь из них понял, что ты написал? Сидели все, как сороки.
- Где ж как сороки?.. Нравилось, особенно этой генеральской дочери, - заметил Петр Михайлыч.
- Ну, да, Полине, потому что она умней тут всех, - возразила Настенька, - и слушала по крайней мере внимательно, может быть, потому, что влюблена в Якова Васильича.
- Вероятно, - подтвердил Калинович и вздохнул.
Домой он ушел часов в двенадцать; и когда у Годневых все успокоилось, задним двором его квартиры опять мелькнула чья-то тень, спустилась к реке и, пробираясь по берегу, скрылась против беседки, а на рассвете опять эта тень мелькнула, и все прошло тихо...
VIII
Через неделю Калинович послал просьбу об увольнении его в четырехмесячный отпуск и написал князю о своем решительном намерении уехать в Петербург, прося его снабдить, если может, рекомендательными письмами. В ответ на это тотчас же получил пакет на имя одного директора департамента с коротенькой запиской от князя, в которой пояснено было, что человек, к которому он пишет, готов будет сделать для него все, что только будет в его зависимости. Распоряжаясь таким образом, Калинович никак не имел духу сказать о том Годневым, и - странное дело! - в этом случае по преимуществу его останавливал возвратившийся капитан: стыдясь самому себе признаться, он начинал чувствовать к нему непреодолимый страх. Ему казалось, что Настеньку и Петра Михайлыча можно еще было как-нибудь спасительно обмануть, но Флегонта Михайлыча нет. Время между тем шло: отпуск был прислан, и скрывать долее не было уже никакой возможности. Заранее приготовившись на слезы и упреки со стороны Настеньки, на удивление Петра Михайлыча и на многозначительное молчание капитана и решившись все это отпарировать своей холодностью, Калинович решился и пришел нарочно к Годневым к самому обеду, чтоб застать всех в сборе. Ссылаясь на сырую погоду, он выпил из стоявшего на столе графина огромную рюмку водки и проговорил:
- Сейчас получил я отпуск.
- Отпуск? - повторил Петр Михайлыч.
- Да, думаю съездить в Петербург, - продолжал, насколько мог спокойно, Калинович.
- В Петербург? - спросила уж Настенька и побледнела.
- В Петербург, - отвечал Калинович, и голос у него дрожал от волнения. - Я еще у князя получил письмо от редактора: предлагает постоянное сотрудничество и пишет, чтоб сам приехал войти в личные с ним сношения, - прибавил он, солгав от первого до последнего слова. Петр Михайлыч сначала было нахмурился, впрочем, ненадолго.
- Пожалуй, что и надобно съездить... - произнес он, с глубокомысленным видом.
- А надолго ли вы думаете ехать? - спросила Настенька.
Вопрос этот острым ножом кольнул Калиновича в сердце.
- Месяца на три, на четыре, - отвечал он.
- Надобно съездить; сидя здесь, ничего не сделаешь!.. Непременно надобно!.. - повторил старик, почти совершенно успокоенный последним ответом Калиновича. - И вы, пожалуйста, Настасья Петровна, не отговаривайте: три месяца не век! - прибавил он, обращаясь к дочери.
- Я не отговариваю. Отчего не съездить, если это необходимо? - отвечала Настенька, хотя на глазах ее навернулись уж слезы и руки так дрожали, что она не в состоянии была держать вилки.
Калинович вздохнул свободнее.
"Ну, не ожидал я, чтоб так легко это устроилось", - подумал он и, желая представить свой отъезд как очень обыкновенный случай, принялся было быть веселым, но не мог: сидевшие перед ним жертвы его эгоизма мучили и обличали его. Невольно задумавшись, он взглядывал только искоса на Флегонта Михайлыча, как бы желая угадать, что у того на душе; но капитан во все время упорно молчал. Петр Михайлыч, глядя на дочь, которая была бледна как мертвая, тоже призадумался. Ушедши после обеда в свой кабинет по обыкновению отдохнуть, он, слышно было, что не спал: сначала все ворочался, кашлял и, наконец, постучал в стену, что было всегда для Палагеи Евграфовны знаком, чтоб она являлась. Та пришла, и между ними начался шепотом разговор, в котором больше слышался голос Петра Михайлыча; экономка же отвечала только своей поговоркой: "Э... э... э... хе... хе..."
Между тем оставшиеся в зале Настенька, Калинович и капитан сидели, погруженные в свои собственные мысли.
- Пойдемте гулять, мне пройтись хочется, - сказала, наконец, вставая, Настенька, обращаясь к Калиновичу.