- Но какая же служба может быть в провинции? - скромно заметил Калинович.
- Всякая, какая вы хотите! - воскликнул директор. - Чего вы здесь достигнете? Помощника столоначальника, столоначальника, начальника отделения, наконец... Но ведь это, сами согласитесь, мелкий канцелярский труд, мертвое переложение мертвых бумаг, тогда как в провинции за что вы ни возьметесь: следственная, например, часть - не самая ли это живая, служебная струйка? Вы становитесь тут лицом к лицу с народом, узнаете его страсти, пороки, потребности... Или в судебном месте заняли вы должность какого-нибудь секретаря уголовной палаты и уже сразу разрешаете участь людей вы, исключительно, потому что члены, я знаю, они только подписывают. Помилуйте, как это?.. Провинция - это какая только может быть лучшая школа для службы...
- Перспективы нет, ваше превосходительство, в провинциальной службе, - проговорил Калинович.
- Напротив, гораздо больше, чем в столице! - возразил директор. - Здесь у вас тысяча шансов быть, как говорится, затерту в службе; но там, по вашему образованию, вы непременно служите на виду. Начальник губернии или там председатель какой-нибудь другого ведомства узнает вас, и так как не все же они кончают в провинции свою службу, но, большею частью, переходят сюда, он вас переводит с собой, как чиновника, ему известного и полезного, а вы в свою очередь являетесь уж человеком опытным и в жизни и в службе. Россию вы узнаете не по статистике, механизм управления изучите в самом его приложении, а это очень важно. Практические люди, умеющие не только думать, но и дело делать, очень в настоящее время нам нужны.
Калинович не находил ничего с своей стороны возразить на это и молчал.
- Всех вас, молодых людей, я очень хорошо знаю, - продолжал директор, - манит Петербург, с его изысканными удовольствиями; но поверьте, что, служа, вам будет некогда и не на что пользоваться этим; и, наконец, если б даже в этом случае требовалось некоторое самоотвержение, то посмотрите вы, господа, на англичан: они иногда целую жизнь работают в какой-нибудь отдаленной колонии с таким же удовольствием, как и в Лондоне; а мы не хотим каких-нибудь трех-четырех лет поскучать в провинции для видимой общей пользы! Подобный эгоизм, по-моему, непростителен. Но что я говорю?.. Даже и в смысле эгоизма надобно каждому бежать этого Петербурга за один его отвратительный климат, который отравляет и морит человека с каждым глотком воздуха.
"Ну, с этакими мраморными каминами я перенес бы петербургский климат", - подумал Калинович.
- Меня, ваше превосходительство, более привлекают сюда мои обстоятельства, потому что я занимаюсь несколько литературой, - сказал он, думая тем поднять себя в глазах директора; но тот остался равнодушен, и даже как будто бы что-то вроде насмешливой улыбки промелькнуло на губах его.
- А! Вы занимаетесь литературой?.. Князь мне не писал об этом, - произнес он.
- Да, очень только немного, - отвечал Калинович, догадываясь, что выстрелил невпопад.
- Что ж вы пишете, прозой или стихами? - спросил директор.
- Прозой.
- В каком же роде?
- Я пишу повести, - отвечал Калинович, чувствуя, что все лицо его вспыхнуло.
- Повести? - повторил директор. - В таком случае, я полагаю, вам лучше бы исключительно заняться литературой. К чему ж вам служба? Она только будет мешать вашим поэтическим трудам, - произнес он.
Насмешка уже явно слышалась в его тоне.
- Мое литературное значение, ваше превосходительство, так ничтожно, что я готов пожертвовать, им для службы, - поспешил объяснить Калинович.
- Да-а, - произнес протяжно директор и несколько времени думал, глядя на свои длинные ногти.
- Очень бы желал, - начал он, подняв голову, - сделать для князя приятное... Теперь у меня времени нет, но, пожалуйста, когда вы будете писать к нему, то скажите, что я по-прежнему его люблю и уважаю и недоволен только тем, что он нынче редко стал ездить в Петербург.
- Непременно-с, - подхватил Калинович, привставая.
- Да-а, пожалуйста! - повторил директор. - В отношении собственно вас могу только, если уж вам это непременно угодно, могу зачислить вас писцом без жалованья, и в то же время должен предуведомить, что более десяти молодых людей терпят у меня подобную участь и, конечно, по старшинству времени, должны раньше вас получить назначение, если только выйдет какое-нибудь, но когда именно дойдет до вас очередь - не могу ничего сказать, ни обещать определительно.
Говоря последние слова, директор уже вставал.
Калинович тоже встал.
- Без жалованья, ваше превосходительство, я не могу служить, - произнес он.
Директор пожал плечами.
Калинович начал раскланиваться.
- Очень рад с вами познакомиться, - говорил директор, протягивая к нему руку и устремляя уж глаза на развернутую перед ним бумагу, и тем свидание это кончилось.
Медленно и с какой-то улыбкой ожесточения прошел герой мой мозаическими плитами выстланную лестницу. День был сумрачный, дождливый. Тяжелые облака висели почти над самыми трубами, с какими-то глупыми намокшими рожами сновали туда и сюда извозчики. Сердито и проворно шли пешеходы под зонтиками. Посредине улицы проезжали, завернувшись в рогожи, ломовые ребята, ни на кого и ни на что не обращая внимания. Точно неприступные и неприветливые замки, казалось Калиновичу, глядели своими огромными окнами пяти- и шестиэтажные домы.
- А! Вам хорошо там внутри! Голод и нужда к вам не достучатся! - шептал он, сжимая кулаки, и, сам не зная зачем, очутился на Аничкином мосту, где, опершись на чугунные перила, стал глядеть на Фонтанку. Там кипела деятельность: полоскали на плотах прачки белье; в нескольких местах поили лошадей; водовозы наливались водой; лодочник вез в ялике чиновника; к огромному дому таскали на тачках дикий камень сухопарые солдаты; двое чухонцев отпихивали шестом от моста огромную лайбу с дровами. Всему этому люду Калинович позавидовал.
"Каждый, кажется, мужик, - думал он, - способный, как животное, перетаскивать на своих плечах тяжесть, нужней для Петербурга, чем человек думающий, как будто бы ума уж здесь больше всего накопилось, тогда как в сущности одна только хитрость, коварство и терпение сюда пролезли. Справедливо сказано, что посреди этой, всюду кидающейся в глаза, неизящной роскоши, и, наконец, при этой сотне объявленных увеселений, в которых вы наперед знаете, что намека на удовольствие не получите, посреди всего этого единственное впечатление, которое может вынесть человек мыслящий, - это отчаяние, безвыходное, безотрадное отчаяние. "Lasciate ogni speranza, voi ch'entrate!"* написал бы я на въездных сюда воротах для честных бедняков!" - заключил он и пошел в свой нумер, почти не чувствуя, как брызгал ему в лицо дождик, заползал даже за галстук, и что новые полусапожки его промокли насквозь.
______________
* Оставь надежду всяк сюда входящий! (Данте, "Ад").
V
Разбитая надежда на литературу и неудавшаяся попытка начать службу, - этих двух ударов, которыми оприветствовал Калиновича Петербург, было слишком достаточно, чтобы, соединившись с климатом, свалить его с ног: он заболел нервной горячкой, и первое время болезни, когда был почти в беспамятстве, ему было еще как-то легче, но с возвращением сознания душевное его состояние стало доходить по временам до пределов невыносимой тоски. Вместо комфортабельной жизни, вместо видного положения в обществе, знакомства с разными государственными людьми, которым нужен литератор, нужен ум, он лежал больной в мрачном, сыром нумере один-одинехонек. Чтобы иметь хоть кого-нибудь около себя, он принужден был нанять за дешевую плату неопрятного и оборванного лакея, который, тоже, видно, испытав неудачи в Петербурге, был мрачен и суров и находил какое-то особенное наслаждение не исполнять или не понимать того, что ему приказывали.
В своем мучительном уединении бедный герой мой, как нарочно, припоминал блаженное время своей болезни в уездном городке; еще с раннего утра обыкновенно являлся к нему Петр Михайлыч и придумывал всевозможные рассказы, чтоб только развлечь его; потом, уходя домой, говорил, как бы сквозь зубы: "После обеда, я думаю, Настя зайдет", - и она действительно приходила; а теперь сотни прелестнейших женщин, может быть, проносятся в красивых экипажах мимо его квартиры, и хоть бы одна даже взглянула на его темные и грязные окна! Чрез несколько дней, впрочем, из пятисот тысяч жителей нашлась одна добрая душа: это был сосед Калиновича, живший еще этажом выше его, - молодой немец, с толстыми ногами, простоватой физиономией и с какими-то необыкновенно добродушными вихрами по всей голове. Калинович еще прежде с ним познакомился, ходя иногда обедать за общий стол, и с первых же слов немец показался ему так глуп, что он не стал с ним и говорить. Несмотря на это, добрый юноша, услышав о болезни Калиновича, приотворил в одно утро осторожно дверь и, выставив одни только свои вихры, проговорил:
- Вы больны?
- Да, болен. Войдите, - отвечал Калинович слабым голосом.
Немец вошел.
- Может быть, я вас беспокою? - проговорил он, жеманно кланяясь.
- Нет; что ж? Я очень рад... Присядьте, - сказал Калинович, действительно довольный, что хоть какое-нибудь живое существо к нему зашло.
Немец церемонно сел и с непритворным участием начал на него смотреть.
- Вы служите где-нибудь? - спросил Калинович после минутного молчания.
- Да, служу в конторе Эйхмана, купеческой, - отвечал немец.
- Много получаете жалованья?
- Да, тысячу целковых получаю.
"Этакой болван получает тысячу целковых, а я ничего!" - подумал Калинович и не без зависти оглядел свеженький, чистенький костюм немца и его белейшую тонкого голландского полотна рубашку.