Калинович подал ему всю руку и вежливо проводил до самых дверей.
Всю дорогу старик шел задумчивее обыкновенного и по временам восклицал:
- Эх-ма, молодежь, молодежь! Ума у вас, может быть, и больше против нас, стариков, да сердца мало! - прибавил он, всходя на крыльцо, и тотчас, по обыкновению, предуведомил о госте к обеду Палагею Евграфовну.
- Знаю уж, - проговорила она и побежала на погреб.
Переодевшись и распорядившись, чтоб ехала к Калиновичу лошадь, Петр Михайлыч пошел в гостиную к дочери, поцеловал ее, сел и опять задумался.
- Что, папенька, видели нового смотрителя? - спросила Настенька.
- Видел, милушка, имел счастье познакомиться, - отвечал Петр Михайлыч с полуулыбкой.
- Молодой?
- Молодой!.. Франт!.. И человек, видно, умный!.. Только, кажется, горденек немного. Наших молодцов точно губернатор принял: свысока... Нехорошо... на первый раз ему не делает это чести.
- Что ж такое, если это в нем сознание собственного достоинства? Учителя ваши точно добрые люди - но и только! - возразила Настенька.
- Какие бы они ни были люди, - возразил, в свою очередь, Петр Михайлыч, - а все-таки ему не следовало поднимать носа. Гордость есть двух родов: одна благородная - это желание быть лучшим, желание совершенствоваться; такая гордость - принадлежность великих людей: она подкрепляет их в трудах, дает им силу поборать препятствия и достигать своей цели. А эта гордость - поважничать перед маленьким человеком - тьфу! Плевать я на нее хочу; зачем она? Это гордость глупая, смешная.
- Зачем же вы звали его обедать, если он гордец? - спросила Настенька.
- А затем, что хочу с ним об учителях поговорить. Надобно ему внушить, чтоб он понимал их настоящим манером, - отвечал Петр Михайлыч, желая несколько замаскировать в себе простое чувство гостеприимства, вследствие которого он всех и каждого готов был к себе позвать обедать, бог знает зачем и для чего.
- По крайней мере я бы лошадь не послала: пускай бы пришел пешком, - заметила Настенька.
- Перестань пустяки говорить! - перебил уж с досадою Петр Михайлыч. - Что лошади сделается! Не убудет ее. Он хочет визиты делать: не пешком же ему по городу бегать.
- Визиты делать! Вчера приехал, а сегодня хочет визиты делать! - воскликнула с насмешкой Настенька.
- Что же тут удивительного? Это хорошо.
- Перед учителями важничает, а перед другими, не успел приехать, бежит кланяться; он просто глуп после этого!
- Вот тебе и раз! Экая ты, Настенька, смелая на приговоры! Я не вижу тут ничего глупого. Он будет жить в городе и хочет познакомиться со всеми.
- Стоит, если только он умный человек!
- Отчего ж не стоит? Здесь люди все почтенные... Вот это в тебе, душенька, очень нехорошо, и мне весьма не нравится, - говорил Петр Михайлыч, колотя пальцем по столу. - Что это за нелюбовь такая к людям! За что? Что они тебе сделали?
- В моей любви, я думаю, никто не нуждается.
- В любви нуждается бог и собственное сердце человека. Без любви к себе подобным жить на свете тяжело и грешно! - произнес внушительно старик.
Настенька отвечала ему полупрезрительной улыбкой.
На эту тему Петр Михайлыч часто и горячо спорил с дочерью.
IV
В двенадцать часов Калинович, переодевшись из мундира в черный фрак, в черный атласный шарф и черный бархатный жилет и надев сверх всего новое пальто, вышел, чтоб отправиться делать визиты, но, увидев присланный ему экипаж, попятился назад: лошадь, о которой Петр Михайлыч так лестно отзывался, конечно, была, благодаря неусыпному вниманию Палагеи Евграфовны, очень раскормленная; но огромная, жирная голова, отвислые уши, толстые, мохнатые ноги ясно свидетельствовали о ее солидном возрасте, сырой комплекции и кротком нраве. Сбруя, купленная тоже собственными руками экономки, отличалась более прочностью, чем изяществом. Дрожки на огромных колесах, высочайших рессорах и с неуклюжими козлами принадлежали к разряду тех экипажей, которые называются адамовскими. И, в заключение всего, кучером сидел уродливый Гаврилыч, закутанный в серый решменский, с огромного мужика армяк, в нахлобученной серой поярковой круглой шляпе, из-под которой торчала только небольшая часть его морды и щетинистые усы. При появлении Калиновича Терка снял шляпу и поклонился.
- Ты, верно, лакей? - спросил Калинович.
- Салдат, ваше благородие, отставной салдат, - отвечал Терка и опять поклонился.
- Зачем же ты стриженый, когда в кучера нанимаешься?
- Нет, ваше благородие, я не в кучерах: я ачилище стерегу. Палагея Евграфовна меня послала - парень ихний хворает. "Поди, говорит, Гаврилыч, съезди". Вот что, ваше благородие, - отрапортовал инвалид и в третий раз поклонился. Он, видимо, подличал перед новым начальником.
Молодой смотритель находился некоторое время в раздумье: ехать ли ему в таком экипаже, или нет? Но делать нечего, - другого взять было негде. Он сделал насмешливую гримасу и сел, велев себя везти к городничему, который жил в присутственных местах.
Войдя в первую комнату, Калинович увидел чрез растворенную дверь даму с распущенными волосами, в одной кофте и юбке; при его появлении дама воскликнула:
- Что это, батюшки, что это все шляются!.. - И, как пава, поплыла в дальние комнаты.
Калинович остался один; он начал слегка стучать ногами. Явилась толстая горничная девка в домотканом платье и босиком.
- Пошто вы? - спросила она.
- Принимают? - сказал Калинович.
Девка выпучила на него глаза.
- Ольгунька!.. Пострел!.. С кем ты тут болтаешь? - послышался голос городничего.
Девка ушла к барину.
- Пришел какой-то, не знаю, - отвечала она.
- Да кто такой?
- Не видывала, барин, не знаю.
- Поди скажи, коли что нужно, в полицию бы пришел; а теперь некогда, - решил городничий.
- Подьте, теперь некогда, ужо в полицию велел прийти, - повторила девка, возвратившись.
Калинович усмехнулся.
- Потрудись отдать карточку, - сказал он, подавая два билетика с загнутыми углами.
- Барину, что ли? - спросила девка.
- Барину, - отвечал Калинович и ушел.
"Это звери, а не люди!" - проговорил он, садясь на дрожки, и решился было не знакомиться ни с кем более из чиновников; но, рассудив, что для парадного визита к генеральше было еще довольно рано, и увидев на ближайшем доме почтовую вывеску, велел подвезти себя к выходившему на улицу крылечку. Почтмейстер, видно, жил крепко: дверь у него одного в целом городе была заперта и приделан был к ней колокольчик. Калинович по крайней мере раз пять позвонил, наконец на лестнице послышались медленные шаги, задвижка щелкнула, и в дверях показался высокий, худой старик, с испитым лицом, в белом вязаном колпаке, в круглых очках и в длинном, сильно поношенном сером сюртуке.
- У себя господин почтмейстер? - спросил Калинович.
- Я самый, сударь, почтмейстер. Чем могу служить? - отвечал старик протяжным, ровным и сиповатым голосом.
Калинович объяснил, что приехал с визитом.
- А!.. Очень вам, сударь, благодарен. Милости прошу, - сказал почтмейстер и повел своего гостя через длинную и холодную залу, на стенах которой висели огромные масляной работы картины, до того тусклые и мрачные, что на первый взгляд невозможно было определить их содержание. На всех почти окнах стоял густо разросшийся герань, от которого распространялся сильный, удушливый запах. В следующей комнате, куда привел хозяин гостя своего, тоже висело несколько картин такого же колорита; во весь почти передний угол стояла кивота с образами; на дубовом некрашеном столе лежала раскрытая и повернутая корешком вверх книга, в пергаментном переплете; перед столом у стены висело очень хорошей работы костяное распятие; стулья были некрашеные, дубовые, высокие, с жесткими кожаными подушками. Посадив Калиновича, почтмейстер уставил на него сквозь очки глаза и молчал. Калинович тоже не заговаривал.
- Вы изволили, стало быть, поступить на место господина Годнева? - спросил, наконец, хозяин.
- Да-с, - отвечал Калинович.
- Так, сударь, так; место ваше хорошее: предместник ваш вел жизнь роскошную и состоянье еще приобрел... Хорошее место!.. - заключил он протяжно.
Калинович сделал гримасу.
- А напредь сего какую службу имели? - спросил, помолчав, хозяин.
- Я всего два года вышел из Московского университета и не служил еще.
- Из Московского университета изволили выйти? Знаю, сударь, знаю: заведение ученое; там многие ученые мужи получили свое воспитание. О господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй! - проговорил почтмейстер, подняв глаза кверху.
Некоторое время опять продолжалось молчание.
- А из Москвы давно ли изволили отбыть? - снова заговорил он.
- Я прямо оттуда приехал.
- Так, сударь, так; это выходит очень недавнее время. Желательно бы мне знать, какие идут там суждения, так как пишут, что на горизонте нашем будет проходить комета.
- Что ж? Это очень обыкновенное явление; путь ее исчислен заранее.
- Знаю, сударь, знаю; великие наши астрономы ясно читают звездную книгу и аки бы пророчествуют. О господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй! - сказал опять старик, приподняв глаза кверху, и продолжал как бы сам с собою. - Знамения небесные всегда предшествуют великим событиям; только сколь ни быстр разум человека, но не может проникнуть этой тайны, хотя уже и многие другие мы имеем указания.
- Какие же указания и на что именно? - спросил Калинович, которого хозяин начал интересовать.
- Многие имеем указания, - повторил тот, уклоняясь от прямого ответа, - откапываются поглощенные землей города, аки бы свидетели тленности земной. Читал я, сударь, в нынешнем году, в "Московских ведомостях", что английские миссионеры проникли уж в эфиопские степи...
- Может быть, - сказал Калинович.
- Да, сударь, проникли, - повторил почтмейстер. - Сказывал мне один достойный вероятия человек, что в Америке родился уродливый ребенок. О господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй! Многое, сударь, нам свидетельствует, очень многое, а паче всего уменьшение любви! - продолжал он.