Андрею Вознесенскому
За что мне все это?
Февральской теплыни подарки,
поблажки небес:
то прилив, то отлив снегопада.
То гляну в окно:
белизна без единой помарки,
то сумерки выросли,
словно растения сада.
Как этого мало,
и входит мой гость ненаглядный.
Какой ты нарядный,
а мог оборванцем скитаться.
Ты сердцу приходишься братом,
а зренью - наградой.
О, дай мне бедою
с твоею звездой расквитаться.
Я - баловень чей-то, и не остается оружья
ума, когда в дар принимаю
твой дар драгоценный.
Входи, моя радость.
Ну, что же ты медлишь, Андрюша,
в прихожей,
как будто в последних потемках за сценой?
Стекло о стекло, лоб о губы,
а ложки - о плошки.
Не слишком ли это?
Нельзя ли поменьше, поплоше?
Боюсь, что так много.
Ненадобно больше, о, боже.
Но ты расточитель,
вот книга в зеленой обложке.
Собрат досточтимый,
люблю твою новую книгу,
еще не читая, лаская ладонями глянец.
Я в нежную зелень проникну
и в суть ее вникну.
Как все зеленеет -
куда ни шагнешь и ни глянешь.
Люблю, что живу,
что сиденье на ветхом диване
гостей неизбывных его обрекло на разруху.
Люблю всех, кто жив.
Только не расставаться давайте,
сквозь слезы смотреть
и нижайше дивиться друг другу.
x x x
Пришла. Стоит. Ей восемнадцать лет.
- Вам сколько лет? - Ответила:
- Осьмнадцать.
Многоугольник скул, локтей, колен.
Надменность, угловатость и косматость.
Все чудно в ней: и доблесть худобы,
и рыцарский какой-то блеск во взгляде,
и смуглый лоб... Я знаю эти лбы:
ночь напролет при лампе и тетради.
Так и сказала: - Мне осьмнадцать лет.
Меня никто не понимает в доме.
И пусть! И пусть! Я знаю, что поэт! -
И плачет, не убрав лицо в ладони.
Люблю, как смотрит гневно и темно,
и как добра, и как жадна до боли.
Я улыбаюсь. Знаю, что - давно,
а думаю: давно ль и я, давно ли?..
Прощается. Ей надобно - скорей,
не расточив из времени ни часа,
робеть, не зная прелести своей,
печалиться, не узнавая счастья...
x x x
Сад еще не облетал,
только береза желтела.
"Вот уж и август настал", -
я написать захотела.
"Вот уж и август настал", -
много ль ума в этой строчке, -
мне ль разобраться? На сад
осень влияла все строже.
И самодержец души
там, где исток звездопада,
повелевал: - Не пиши!
Августу славы не надо.
Слитком последней жары
сыщешь эпитет не ты ли,
коль золотые шары,
видишь, и впрямь золотые.
Так моя осень текла.
Плод упадал переспелый.
Возле меня и стола
день угасал не воспетый.
В прелести действий земных
лишь тишина что-то значит.
Слишком развязно о них
бренное слово судачит.
Судя по хладу светил,
по багрецу перелеска,
Пушкин, октябрь наступил.
Сколько прохлады и блеска!
Лед поутру обметал
ночью налитые лужи.
"Вот уж и август настал", -
ах, не дописывать лучше.
Бедствую и не могу
следовать вещим капризам.
Но золотится в снегу
августа маленький призрак.
Затвердевает декабрь.
Весело при снегопаде
слышать, как вечный диктант
вдруг достигает тетради...
x x x
Завидна мне извечная привычка
быть женщиной и мужнею женою,
но уж таков присмотр небес за мною,
что ничего из этого не вышло.
Храни меня, прищур неумолимый,
в сохранности от всех благополучий,
но обойди твоей опекой жгучей
двух девочек, замаранных малиной.
Еще смеются, рыщут в листьях ягод
и вдруг, как я, глядят с такой же грустью.
Как все, хотела, и поила грудью,
хотела - медом, а вспоила - ядом.
Непоправима и невероятна
в их лицах мета нашего единства.
Уж коль ворона белой уродится,
не дай ей бог, чтоб были воронята.
Белеть - нелепо, а чернеть - не ново,
чернеть - недолго, а белеть - безбрежно.
Все более я пред людьми безгрешна,
все более я пред детьми виновна.
x x x
Я школу Гнесиных люблю,
пока влечет меня прогулка
по снегу, от угла к углу,
вдоль Скатертного переулка.
Дорожка - скатертью, богат
крахмал порфиросной прач.
Моих две тени по бокам-
две хилых пристяжных в упряжке.
Я школу Гнесиных люблю
за песнь, за превышенье прозы,
за желтый цвет, что ноябрю
предъявлен, словно гроздь мимозы.
Когда смеркается досуг
за толщей желтой штукатурки,
что делает согбенный звук
внутри захлопнутой шкатулки?
Сподвижник музыки ушел -
где музыка? Душа погасла
для сна, но сон творим душой,
и музыка не есть огласка.
Не потревожена смычком
и не доказана нимало,
что делает тайком, молчком
ее материя немая?
В тигриных мышцах тишины
она растет прыжком подспудным,
и сны ее совершены
сокрытым от людей поступком.
Я школу Гнесиных люблю
в ночи, но более при свете,
скользя по утреннему льду,
ловить еду в худые сети.
Влеку суму житья-бытья -
иному подлежа влеченью,
возвышенно бредет дитя
с огромною виолончелью.
И в две слезы, словно в бинокль,
с недоуменьем обнаружу,
что безбоязненный бемоль
порхнул в губительную стужу.
Чтобы душа была чиста,
и надобно доверье к храму,
где чьи-то детские уста
вовеки распевают гамму,
и крошка-музыкант таков,
что, бодрствуя в наш час дремотный,
один вдоль улиц и веков
всегда бредет он с папкой нотной.
Я школу Гнесиных люблю,
когда бела ее ограда
и сладкозвучную ладью
колышут волны снегопада.
Люблю ее, когда весна
велит, чтоб вылезли летуньи
и в даль открытого окна
доверчиво глядят певуньи.
Зачем я около стою?
Мы слух на слух не обменяем:
мой - обращен во глубь мою,
к сторонним звукам невменяем.
Прислушаюсь - лишь боль и резь,
а кажется - легко, легко ведь...
Сначала - музыка. Но речь