вся жизненность и вся движенье.
Еще дитя, еще намек,
еще в походке ошибаясь,
приходит в мир, как в свой чертог,
погоде странной улыбаясь.
О Буратино, ты влюблен!
От невлюбленных нас отличен!
Нескладностью своей смешон
и бледностью своей трагичен.
Ужель в младенчестве твоем,
догадкой осенен мгновенной,
ты слышишь в ясном небе гром
любви и верности неверной?
Дано предчувствовать плечам,
как тяжела ты, тяжесть злая,
и предстоящая печаль
печальна, как печаль былая...
ПЕТЕРГОФ
Опять благословенный Петергоф
дождям своим повелевает литься
и бронзовых героев и богов
младенческие умывает лица.
Я здесь затем, чтоб не остаться там,
в позоре том, в его тоске и в Не.
Но здесь ли я? И сам я - как фонтаннет места мне ни на земле, ни в небе.
Ужель навек я пред тобой в долгу-
опять погибнуть и опять родиться,
чтоб описать смертельную дугу
и в золотые дребезги разбиться!
О Петергоф, свежи твои сады!
Еще рассвет, еще под сенью древа,
ликуя и не ведая беды,
на грудь Адамову лицо склоняет Ева.
Здесь жди чудес: из тьмы, из соловьев,
из зелени, из вымысла Петрова,
того гляди, проглянет Саваоф,
покажет лик и растворится снова.
Нет лишь тебя. И все же есть лишь ты.
Во всем твои порядки и туманы,
и парк являет лишь твои черты,
и лишь к тебе обращены фонтаны.
x x x
Да не услышишь ты,
да не сорвется
упрек мой опрометчивый,
когда
уродливое населит сиротство
глаза мои, как два пустых гнезда.
Все прочь лететь - о, птичий долг проклятый!
Та птица, что здесь некогда жила,
исполнила его, - так пусть прохладой
потешит заскучавшие крыла.
Но без тебя - что делать мне со мною?
Чем приукрасить эту пустоту?
Вперяю я, как зеркало ночное,
серебряные очи в темноту.
Любимых книг целебны переплеты,
здесь я хитрей, и я проникну к ним -
чтоб их найти пустыми. В переплеты
взвились с тобою души-этих книг.
Ну, что же, в милосердии обманном
на память мне де оброни пера.
Все кончено! Но с пятнышком туманным
стоит бокал - ты из него пила.
Все кончено! Но в скважине замочной
свеж след ключа. И много лет спустя
я буду слушать голос твой замолкший,
как раковину слушает дитя.
Прощай же! Я с злорадством затаенным
твой бледный лоб я вижу за стеклом,
и красит его красным и зеленым
навстречу пробегающим огнем.
И в высь колен твое несется платье,
и встречный ветер бьет, и в пустырях
твоя фигура, как фигура Плача,
сияет в ослепительных дверях.
Проводники флажками осеняют
твой поезд, как иные поезда,
и долог путь, и в вышине зияют
глаза мои, как два пустых гнезда.
x x x
Колокола звонят, и старомодной
печалью осеняют небеса,
и холодно, и в вышине холодной
двух жаворонков плачут голоса.
Но кто здесь был, кто одарил уликой
траву в саду, и полегла трава?
И маялся, и в нежности великой
оливковые трогал дерева?
Еще так рано в небе, и для пенья
певец еще не разомкнул уста,
а здесь уже из слез, из нетерпенья
возникла чьей-то песни чистота.
Но в этой тайне все светло и цельно,
в ней только этой речки берега,
и ты стоишь одна, и драгоценно
сияет твоя медная серьга.
Колокола звонят, и эти звуки .
всей тяжестью своею, наяву,
летят в твои протянутые руки,
как золотые желуди в траву.
Отар Чиладзе
СНЕГ
Как обычно, как прежде, встречали мы ночь,
и рассказывать было бы неинтересно,
что недобрых гостей отсылали мы прочь
остальным предлагали бокалы и кресла.
В эту ночь, что была нечиста и пуста,
он вошел с выраженьем любви и сиротства,
как приходят к другим, кто другим не чета,
и стыдятся вины своего превосходства.
Он нечаянно был так велик и робел,
что его белизну посчитают упреком
всем, кто волей судьбы не велик и не бел,
не научен тому, не обласкан уроком.
Он был - снег. И звучало у всех на устах
имя снега, что стало известно повсюду.
- Пой! - велели ему. Но он пел бы и так,
по естественной склонности к пенью и чуду.
Песня снега была высоко сложена
для прощенья земле, для ее утешенья,
и, отважная, длилась и пела струна,
и страшна была тонкость ее натяженья.
Голос снега печально витал над толпой.
- Пой! - кричали ему. - Утешай и советуй!
Я один закричал: - Ты устал и не пой!
Твое горло не выдержит музыки этой.
На рассвете все люди забыли певца,
занимаясь заботами плача и смеха.
Тень упала с небес и коснулась лица -
то летел самолет там, где не было снега.
x x x
В быт стола, состоящий из яств и гостей,
в круг стаканов и лиц, в их порядок насущный
я привел твою тень. И для тени твоей -
вот стихи, чтобы слушала. Впрочем, не слушай.
Как бы все упростилось, когда бы не снег!
Белый снег увеличился. Белая птица
преуспела в полете. И этот успех
сам не прост и не даст ничему упроститься.
Нет, не сам по себе этот снег так велик!
Потому он от прочего снега отличен,
что студеным пробелом отсутствий твоих
его цвет был усилен и преувеличен.
Холод теплого снега я вытерпеть мог -
но в прохладу его, волей слабого жеста,
привнесен всех молчаний твоих холодок,
дабы стужа зимы обрела совершенство.
Этом снегом, как гневом твоим, не любим,
я сказал своей тени: - Довольно! Не надо!
Оглушен я молчаньем н смехом твоим
и лицом, что белее, чем лик снегопада.
Ты - во всем. Из всего - как тебя мне извлечь?
Запретить твоей тени всех сказок чрезмерность.
твое тело услышать, как внятную речь,
где прекрасен не вымысел, а достоверность?
Снег идет и не знает об этом. Летит
и об этом не ведает белая птица.
Этот день лицемерит и делает вид,
что один, без тебя он сумеет продлиться.
О, я помню! Я сам был огромен, как снег.
Снега не было. Были огромны и странны
возле зренья и слуха -твой свет и твой смех,
возле губ и ладоней - вино и стаканы.
Но не мне быть судьей твоих слов и затей!
Ты прекрасна. И тень твоя тоже прекрасна.
Да хранит моя тень твою слабую тень
там, превыше всего, в неуюте пространства.
x x x
Я попросил подать вина и пил.
Был холоден не в меру мой напиток.
В пустынном зале я делил мой пир
со сквозняком и запахом опилок.
Несмелый локоть горестной зимы
из тьмы, снаружи лег на подоконник.
Из сумрачных берлог, из мглы земли,
наверно, многих, но не знаю, скольких,
рев паровозов вышел и звучал.
Не ведаю, что делалось со мною,
но мне казалось - плач их означал
то, что моею было тишиною.
Входили люди, супа, папирос
себе просили, поступали просто
и упрощали разнобой сиротств
до одного и общего сиротства.
Они молчали, к помыслам своим
подняв многозначительные лица,
как будто что-то, ведомое им,
намеревалось грянуть и случиться.
Их тайна для меня была темна.
Я не спешил расспрашивать об этом.
Желанием моим или вина
было - увидеть снег перед рассветом.
Снег начинался около крыльца,
и двор был неестественно опрятен,
словно постель умершего жильца,
где новый штрих уже невероятен.
Свою печаль я укротил вином,
но в трезвых небесах неукрощенных
звучала встреча наших двух имен
предсмертным звоном двух клинков скрещенных.
ШЕЛ ДОЖДЬ...
Шел дождь-это чья-то простая душа
пеклась о платане, чернеющем сухо.
Я знал о дожде. Но чрезмерность дождя
была впечатленьем не тела, а слуха.
Не помнило тело про сырость одежд,
но слух оценил этой влаги избыток.
Как громко! Как звонко! Как долго! О, где ж
спасенье от капель, о землю разбитых!
Я видел: процессии горестный горб
влачится, и струи небесные льются,
и в сумерках скромных сверкающий гроб
взошел, как огромная черная люстра.
Быть может, затем малый шорох земной
казался мне грубым и острым предметом,
что тот, кто терпел его вместе со мной,
теперь не умел мне способствовать в этом.
Не знаю, кто был он, кого он любил,
но как же в награду за сходство, за странность,
что жил он, со мною дыханье делил,
не умер я - с ним разделить бездыханность!
И я не покаран был, а покорен
той малостью, что мимолетна на свете.
Есть в плаче над горем чужих похорон
слеза о родимости собственной смерти.
Бессмертья желала душа и лгала,
хитросплетенья дождя расплетала,
и капли, созревшие в колокола,
раскачивались и срывались с платана.
ПИЦУНДА
Эта зелень чрезмерна для яви.
Это - сон, разумеется,
сон о зеленом...
Ветру не терпится вялую дрему тумана
вывести, выволочь, вытолкнуть из сосняка,
и туман,
как и подобает большому сонному животному,
понуро следует за ветром,
и потому - все вокруг зеленое:
стена, лестница, балкон, скамья и книга -
та книга, которая всю ночь
впустую взывала к состраданию,
желая разгласить заключенную в ней боль
(словно старуха, ощутившая дыхание смерти,
столь же острое и важное,
как дыханье того, о, того,
кто когда-то впервые говорил ей о любви,
и вот теперь - к отупевшему лицу,
замкнутому, как клетка,
которой нечего держать взаперти,
изнутри подступила страсть).
Это - сон, разумеется,
длинный сон...
Шаги по сосновому полу ничем не вредят тишине.
Воздух, вобранный птичьей гортанью,
вскоре возвращается в виде зеленогсвиста,
то есть не слышно, а видно,
каклюв исторгает зеленую трель,
ибо туман забрал себе и присвоил все звуки-
в обмен на право прогуливаться среди ветвей в зеленых шлепанцах... Изваянная, как жеребенок, закинув голову, нюхает воздух маленькая девочка. БЕССОННИЦА Было темно. Я вгляделся: лишь это и было. Зримым отсутствием неба я счел бы незримость небес, если бы в них не разверзлась белесая щель, - вялое облако втиснулось в эту ловушку. Значит, светает... Весь черный и в черном, циркач вновь покидает арену для темных кулис. Белому в белом - иные готовы подмостки. Я ощущал в себе власть приневолить твой слух внять моей речи и этим твой сон озадачить, мысль обо мне привнести в бессознанье твое, - но предварительно намеревался покинуть эти тяжелые и одноцветные стены. Так я по улицам шел, не избрав направленья, и злодеянье свое совершал добродетельный свет, не почитавший останков погубленной ночи: вот они - там или сям, где лежат, где висят - разъединенной, растерзанной плотью дракона. Лужи у ног моих были багрового цвета. Утренней сырости белые мокрые руки терли лицо мое, мысли стирая со лба, и пустота заменила мне бремя рассудка. Освобожденный от помыслов и ощущений, я беспрепятственно вышел из призрачных стен огорода, памяти и моего существа. Небо вернулось, и в небо вернулась вершина - из темноты, из отлучки. При виде меня тысячу раз облака изменились в лице. Я был им ровня и вовсе от них не отличен. Пуст и свободен, я облаком шел к облакам, нет, как они, я был движим стороннею волей: нес мое чучело вдаль неизвестный носильщик. Я испугался бессмысленной этой ходьбы: нет ли в ней смысла ухода от бледных ночей, надобных мне для страстей, для надежд и страданий, для созерцанья луны, для терпенья и мук, свет возжигающих в тайных укрытьях души. Я обернулся на стены всего, что покинул. Там - меня не было. И в небеса посылала, в честь бесконечности, дым заводская труба. x x x Бог памяти, бог забыванья! Ожог вчерашнего пыланья залечен алчностью слепою. И та, чьего лица не помню, была ль, покуда не ушла? Но все надеется душа, зияя ящиком Пандоры, на повторенья и повторы. ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ОСЕНИ 3 вижу день и даже вижу взор, которым я недвижно и в упор гляжу на все, на что гляжу сейчас, что ныне - явь, а будет - память глаз, на все, что я хвалил и проклинал, пока любил и слезы проливал. Покуда августовская листва горит в огне сентябрьского костра, я отвергаю этот мед иль яд, для всех неотвратимый, говорят, и предвкушаю этот яд иль мед. А жизнь моя еще идет, идет... КОМНАТА Поступок неба - снегопад. Поступок женщины - рыданье. Капризов двух и двух услад вот совпаденье и свиданье. Снег, осыпаясь с дальних лун, похож на плач, и сходство это тревожит непроглядный ум и душу темную предмета. Слеза содеяна зрачком, но плач-занятье губ и тела. Земля и женщина ничком лежали, и метель летела. СОН Земля мерещится иль есть. Что с ней? Она бела от снега. Где ты? Все остальное есть. Вот ночь - для тьмы, фонарь - для света. Вот я - для твоего суда, безропотно, бесповоротно. Вот голос твой. Как он сюда явился, боже и природа? Луна, оставшись начеку, циклопов взор втесняет в щелку. Я в комнату ее влеку, и ты на ней покоишь щеку. БЕЛОЕ ПОЛЕ Я крепко спал при дереве в окне и знал, что тень его дрожащей ветви - и есть мой сон. Поверх тебя во сне смотрели мои сомкнутые веки. Я мучился без твоего лица! В нем ни одна черта не прояснилась. Не подлежала ты обзору сна и ты не снилась мне. Мне вот что снилось: на белом поле стояли кони. Покачиваясь, качали поле. И все раскачивалось в природе. Качанье знают точно такое шары, привязанные к неволе, а также водоросли на свободе. Свет иссякал. Сморкались небеса. Твой облик ускользал от очевидна. Попав в силки безвыходного сна, до разрыванья сердца пела птица. Шла женщина - не ты! - примяв траву ступнями, да, но почему твоими? И так она звалась, как наяву зовут одну тебя. О, твое имя! На лестнице неведомых чужбин, чей темный свод угрюм и непробуден, непоправимо одинок я был, то близорук, то вовсе слеп и скуден. На каменном полу души моей стояла ты - безгласна, безымянна, как тень во тьме иль камень меж камней. Моя душа тебя не узнала.
Мис Поцхишвили
ФЕРЗЕВЫЙ ГАМБИТ
Следи хоть день-деньской за шахматной доской-
все будет пешку жаль.
Что делать с бедной пешкой?
Она обречена.
Ее удел такой.
Пора занять уста молитвой иль усмешкой.
Меняет свой венец на непреклонный шлем
наш доблестный король, как долг и честь велели.
О, только пригубить текущий мимо шлейф -
и сладко умереть во славу королевы.
Устали игроки.
Все кончено. Ура!
И пешка, и король летят в одну коробку.
Для этого, ы, не надобно ума,
и тщетно брать туда шапку, и корону.
Претерпеваем рознь в честь славы и войны,
но в крайний час-
навек один другому равен.
Чей неусыпный глаз глядит со стороны?
И кто играет в нас, покуда мы играем?
Зачем испещрена квадратами доска?
Что под конец узнал солдатик деревянный?
Восходит к небесам великая тоска -
последний малый вздох фигурки безымянной.