Смекни!
smekni.com

Лирика 9 (стр. 9 из 34)

в его опрятной маленькой крови

живет глоток чужого кислорода.

Он лакомка, он хочет пить еще,

не знает организм непросвещенный,

что ненасытно, сладко, горячо

вкушает дух гортани пресеченной.

Повадился дышать! Не виноват

в религиях и гибелях далеких.

И принимает он кровавый чад

за будничную выгоду для легких.

Не знаю я, в тени чьего плеча

он спит в уюте детства и злодейства.

Но и палач, и жертва палача

равно растлят незрячий сон младенца.

Когда глаза откроются - смотреть,

какой судьбою в нем взойдет отрава?

Отрадой - умертвить? Иль умереть?

Или корыстно почернеть от рабства?

Привыкшие к излишеству смертей,

вы, люди добрые, бранитесь и боритесь,

вы так бесстрашна нянчите детей,

что и детей, наверно, не боитесь.

И коль дитя расплачется со сна,

не беспокойтесь - малость виновата:

немного растревожена десна

молочными резцами вурдалака.

А если что-то глянет из ветвей,

морозом жути кожу задевая, -

не бойтесь! Это личики детей,

взлелеянных под сенью злодеянья.

Но, может быть, в беспамятстве, в раю,

тот плач звучит в честь выбора другого,

и хрупкость беззащитную свою

оплакивает маленькое горло

всем ужасом, чрезмерным для строки,

всей музыкой, не объясненной в нотах.

А в общем-то - какие пустяки!

Всего лишь - тридцать тысяч гугенотов.

x x x

Последний день живу я в странном доме,

чужом, как все дома, где я жила.

Загнав зрачки в укрытие ладони,

прохлада дня сияет, как жара.

В красе земли - беспечность совершенства.

Бела бумага.

Знаю, что должна

Блаженствовать я в этот час блаженства.

Но вновь молчит и бедствует душа.

РИСУНОК

Рисую женщину в лиловом.

Какое благо - рисовать

и не уметь? А ту тетрадь

с полузабытым полусловом

я выброшу! Рука вольна

томиться нетерпеньем новым.

Но эта женщина в лиловом

откуда? И зачем она

ступает по корням еловым

в прекрасном парке давних лет?

И там, где парк впадает в лес,

лесничий ею очарован.

Развязный! Как он смел взглянуть

прилежным взором благосклонным?

Та, в платье нежном и лиловом,

строга и продолжает путь.

Что мне до женщины в лиловом?

Зачем меня тоска берет,

что будет этот детский рот

ничтожным кем-то поцелован?

Зачем мне жизнь ее грустна?

В дому, ей чуждом и суровом,

родимая и вся в лиловом,

кем мне приходится она?

Неужто розовой, в лиловом,

столь не желавшей умирать, -

все ж умереть?

А где тетрадь,

чтоб грусть мою упрочить словом?

НЕ ПИСАТЬ О ГРОЗЕ

Беспорядок грозы в небесах!

Не писать! Даровать ей свободу -

не воспетою быть, нависать

над землей, принимающей воду!

Разве я ей сегодня судья,

чтоб хвалить ее: радость! услада! -

не по чину поставив себя

во главе потрясенного сада!

Разве я ее сплетник и враг,

чтобы, пристально выследив, наспех,

величавые лес и овраг

обсуждал фамильярный анапест?

Пусть хоть раз доведется уму

быть немым очевидцем природы,

не добавив ни слова к тому,

что объявлено в сводке погоды.

Что за труд - бег руки вдоль стола?

Это отдых, награда за муку,

когда темною тяжестью лба

упираешься в правую руку.

Пронеслось! Открываю глаза.

И рука моя пишет и пишет.

Навсегда разминулись - гроза

и влюбленный уродец эпитет.

Между тем удается руке

детским жестом придвинуть тетрадку

и в любви, в беспокойстве, в тоске

все, что есть, описать по порядку.

x x x

А. Н. Корсаковой

Весной, весной, в ее Начале,

я опечалившись жила.

Но там, во мгле моей печали,

о, как я счастлива была,

когда в моем дому любимом

и меж любимыми людьми,

плыл в небеса опасным дымом

избыток боли и любви.

Кем приходились мы друг другу,

никто не знал, и все равно -

нам, словно замкнутому кругу,

терпеть единство суждено.

И ты, прекрасная собака,

ты тоже здесь, твой долг высок

в том братстве, где собрат собрата

терзал и пестовал, как мог.

Но в этом трагедийном детстве

Былых и будущих утрат

свершался, словно сон о детстве,

спасающий меня антракт,

когда к обеду накрывали,

н жизнь моя была проста,

и Александры Николавны

являлась странность и краса.

Когда я на нее глядела,

я думала: не зря, о, нет,

а для таинственного дела

мы рождены на белый свет.

Не бесполезны наши муки,

и выгоды не сосчитать

затем, что знают наши руки,

как холст и краски сочетать.

Не зря обед, прервавший беды,

готов и пахнет, и твердят

все губы детские обеты

и яства детские едят.

Не зря средь праздника иль казни,

то огненны, то вдруг черны,

несчастны мы или прекрасны,

и к этому обречены.

x x x

Прощай! Прощай! Со лба сотру

воспоминанье: нежный, влажный

сад, углубленный в красоту,

словно в занятье службой важной.

Прощай! Все минет: сад и дом,

двух душ таинственные распри,

и медленный любовный вздох

той жимолости у террасы.

Смотрели, какгонь костра,-

до сна в глазах, до муки дымной,

и созерцание куста

равнялось чтенью книги дивной.

Прощай! Но сколько книг, дерев

нам вверили свою сохранность,

чтоб нашего прощанья гнев

поверг их в смерть и бездыханность.

Прощай! Мы, стало быть, из них,

кто губит души книг и леса.

Претерпим гибель нас двоих

без жалости и интереса.

ПРОЩАНИЕ С КРЫМОМ

Перед тем, как ступить на балкон,

я велю тебе, богово чудо:

пребывай в отчужденье благом!

Не ищи моего пересуда.

Не вперяй в меня рай голубой,

постыдись этой детской уловки.

Я-то знаю твой кроткий разбой,

добывающий слово из глотки.

Мне случалось с тобой говорить,

проболтавшийся баловень пыток,

смертным выдохом ран горловых

я тебе поставляла эпитет.

Но довольно! Всесветлый объем

не таращь и предайся блаженству.

Хватит рыскать в рассудке моем

похвалы твоему совершенству.

Не упорствуй, не шарь в пустоте,

выпит мед из таинственных амфор.

И по чину ль твоей красоте

примерять украшенье метафор?

Знает тот, кто в семь дней сотворил

семицветие белого света,

как голодным тщеславьем твоим

клянчишь ты подаяний поэта?

Прогоняю, стращаю, кляну,

выхожу на балкон. Озираюсь.

Вижу дерево, море, луну,

их беспамятство и безымянность.

Плачу, бедствую, гибну почти,

говорю: о, даруй мне пощаду, -

погуби меня, только прости!

И откуда-то слышу: - Прощаю...

x x x

Мне вспоминать сподручней, чем иметь.

Когда сей миг и прошлое мгновенье

соединятся, будто медь и медь,

их общий звук и есть стихотворенье.

Как я люблю минувшую весну,

и дом, и сад, чья сильная природа

трудом горы держалась на весу

поверх земли, но ниже небосвода.

Люблю сейчас, но, подлежа весне,

я ощущала только страх и вялость

к объему моря, что в ночном окне

мерещилось и подразумевалось.

Когда сходились море и луна,

студил затылок холодок мгновенный,

как будто я, превысив чин ума,

посмела фамильярничать с вселенной.

В суть вечности заглядывал балкон -

не слишком ли? Но оставалась радость,

что, возымев во времени былом

день нынешний, - за все я отыграюсь.

Не наглость ли - при море и луне

их расточать и обмирать от чувства:

они живут воочью, как вчерне

и набело, навек во мне очнутся.

Что происходит между тем и тем

мгновеньями? Как долго длится это -

в душе крепчает и взрослеет тень

оброненного в глушь веков предмета.

Не в этом ли разгадка ремесла,

чьи правила: смертельный страх и

доблесть, -

блеск бытия изжить, спалить дотла

и выгадать его бессмертный отблеск?

ВОСПОМИНАНИЕ О ЯЛТЕ

В тот день случился праздник на земле.

Для ликованья все ушли из дома,

оставив мне два фонаря во мгле

по сторонам глухого водоема.

Еще и тем был сон воды храним,

что, намертво рожден из алебастра,

над ним то ль нетопырь, то ль херувим

улыбкой слабоумной улыбался.

Мы были с ним недальняя родня -

среди насмешек и неодобренья

он нежно передразнивал меня

значеньем губ и тщетностью паренья.

Внизу, в порту, в ту пору и всегда,

неизлечимо и неугасимо

пульсировала бледная звезда,

чтоб звать суда и пропускать их мимо.

Любовью жегся и любви учил

вид полночи. Я заново дивилась

неистовству, с которым на мужчин

и женщин человечество делилось.

И в час, когда луна во всей красе

так припекала, что зрачок слезился,

мне так хотелось быть живой, как все,

иль вовсе мертвой, как дитя из гипса.

В удобном сходстве с прочими людьми

не сводничать чернилам и бумаге,

а над великим пустяком любви

бесхитростно расплакаться в овраге.

Так я сидела - при звезде в окне,

при скорбной лампе, при цветке в стакане.

И безутешно ластилось ко мне

причастий шелестящих пресмыканье.

СЕМЬЯ И БЫТ

Сперва дитя явилось из потемок

небытия.

В наш узкий круг щенок

был приглашен для счастья.

А котенок

не столько зван был, сколько одинок.

С небес в окно упал птенец воскресший.

В миг волшебства сама зажглась свеча:

к нам шел сверчок, влача нежнейший скрежет,

словно возок с пожитками сверчка.

Так ширился наш круг непостижимый.

Все ль в сборе мы? Не думаю. Едва ль.

Где ты, грядущий новичок родимый?

Верти крылами! Убыстряй педаль!

Покуда вещи движутся в квартиры

по лестнице - мы отойдем и ждем.

Но все ж и мы не так наги и сиры,

чтоб славной вещью не разжился дом.

Останься с нами, кто-нибудь, вошедший!

Ты сам увидишь, как по вечерам

мы возжигаем наш фонарь волшебный.

О смех! О лай! О скрип! О тарарам!

Старейшина в беспечном хороводе.

вполне бесстрашном, если я жива,

проговорюсь моей ночной свободе,

как мне страшна забота старшинства.

Куда уйти? Уйду лицом в ладони.

Стареет пес. Сиротствует тетрадь.

И лишь дитя, все больше молодое,