Смеялись. Вспоминали еще случаи... Курили и курили без конца -- накурено бывало так, что глаза слезились. А время, слава богу, шло: глядишь, и подойдет час ехать. Ждать на вокзале -- это не самое милое из того, что нам при делать.
-- А я как-то еду из района, -- встревал в минуту затишья какой-нибудь расторопный, -- гляжу, стоит бабка... ну, лет так восемьдесят -- восемьдесят пять. Подняла руку, я оста. "До Красного, сынок". До Красного шестьдесят пять километров. "Платить-то, -- говорю, -- есть чем?" -- "Есть, ми-лай, есть". Ну, везу... -- и рассказчик заранее по глазом. -- Доехали до Красного. "Все, -- говорю, -- бабка, приехали. Плати". Она мне достает откуда-то из сумки... пять штук яиц!
Смех. Рассказчик доволен.
-- "А раньше, -- говорит, -- брали. Мы, -- говорит, -- всегда яйцами расплачивались". -- "Ладно, -- говорю, -- иди, бабка".
Рассказчик непременно еще повторял не один раз, как он ей сказал, старухе: "Иди, -- говорю, -- бабка, иди. Иди, че с тебя взять". Это надо понимать, что -- вот и он тоже добрый человек. Вообще добрых, простодушных, бесхитро, бескорыстных, как выяснялось на этих собеседова, по деревням и селам -- навалом, прохода нет от бес и бескорыстных. Да все такие, чего там! А если встречаются иногда склочные, злые, жадные, то это так -- придурки.
Николай Григорьевич уже не записывал адреса, а слу, поворачивался в разные стороны, смеялся тоже... И от, что он так охотно и радостно слушал, рассказывали -- с радостью тоже -- новые истории, где раскрывалось удиви человеческое бескорыстие. Правда, нечаянно проскакивал случаи, где высовывалась вдруг морда какого-ни завистника или обманщика, но это -- пропускали, это не суть дела, это чепуха. Все молча соглашались, что это -- чепуха, а миром движет разум и добро.
-- Я седня гляжу: пиво продают. Отстоял в очереди -- она мне наливает... А наливает -- вот так вот не долила. Сунула под кран -- и дальше. Я отошел и думаю: "У нас бы ей за та дела спасибо не сказали".
Тут же соглашались, что -- да, конечно... Люди торопят, людей много, она этим пользуется, бесстыдница. Но, ес так-то подумать -- ну сколько уж она там не долила! Конечно, ей копейка так и набегает, но ведь, правда, и не умер же ты, что не допил там глоток-другой. А у ней тоже не -- семья...
Но вот уж чего не понимали деревенские в городе -- это хамства. Это уж черт знает что, этому и объяснения-то как-то нету. Кричат друг на друга, злятся. Продавщицу не спроси ни о чем, в конторах тоже, если чего не понял, луч не переспрашивай: так глянут, так тебе ответят, что дай бог ноги. Тут, как наезжали на эту тему, мужики дружно галдели -- не понимали, изумлялись... И Николай Григорьевич тоже со всеми вместе не понимал и изумлялся. Прижимал кого-нибудь к стене туалета и громко втолковывал и объяс:
-- Ведь почему и уехать-то хочу!.. Вот потому и хочу-то -- терпенья больше нет никакого. Ты думаешь, я плохо живу?! Я живу, дай бог каждому! У меня двухкомнатная секция, мы только двое со старухой... Но -- невмоготу больше! Душу всю выворачивает такая жизнь!.. -- Николай Григорьевич в эту минуту, когда кричал в лицо мужику, страдал вполне ис, бил себя кулаком в грудь, только что не плакал... Но -- и это поразительно -- он вполне искренне забывал, что сам много кричит на складе, сам тоже ругается вовсю на шоферов, на грузчиков, к самому тоже не подступись с вопросо каким. Это все как-то вдруг забывалось, а жила в ду обида, что хамят много, ругаются, кричат и оскорбляют. И отчетливо ясно было, что это не жизнь, пропади она про такая жизнь, и двухкомнатная секция, лучше купить избу в деревне и дожить спокойно свои дни, дожить их достойно, по-человечески. Не хочется же оскотинеть здесь со всеми вместе, нельзя просто, мы ж люди! И дорого это было Николаю Григорьевичу вот эти слова про достоинст человеческое и про покой, и нужно, и больно, и сладко было кричать их... Иногда даже замолкали вокруг, а он один -- в дыму этом, в запахах -- говорил и кричал. Ему ис сочувствовали, хотели помочь.
Так, выговорившись, с адресами в кармане Николай Григорьевич шел домой. Шел с вокзала всегда пешком -- это четыре остановки. Отходил после большого волнения. Тихонько еще ныла душа, чувствовалась усталость. К концу пути Николай Григорьевич всегда сильно хотел есть.
Никуда он не собирался ехать, ни в какую деревню, ниче подобного в голове не держал, но не ходить на вокзал он уже не мог теперь -- это стало потребностью. Пристыди его кто-нибудь, ну, старший сын, например, запрети ходить ту, запрети записывать эти адреса, говорить с мужиками... Да нет, как запретишь? Он бы крадучись стал ходить. Он теперь не мог без этого.