Муж спокойно встал и подвел старика к стене, в которой со скрипом сдвинулась панель, он вошел внутрь, панель со скрипом встала на место, и его поглотила темнота, когда по ту сторону стены, невидимая для него, открылась дверь в квартиру. Возбужденно забормотали голоса. Старик представил себе спецполицейского в темно-синей форме, с пистолетом в руке, который входил, чтобы узреть только жалкую мебель, голые стены, липнувший к ногам линолеум, забитые картоном окна без стекол, тот эфемерный засаленный налет цивилизации, который остался на пустынном берегу после накатившегося штормового прилива войны.
– Я ищу старика, – властно произнес за стеной утомленный голос.
Странно, подумал старик, сейчас даже слуги закона выбиваются из сил.
– Весь в заплатах…
Ну, подумал старик, по-моему, у всех одежда в заплатах!
– Грязный. Лет около восьмидесяти…
"Но разве не все грязные, не все состарились?" – сам себе заметил старик.
– Выдайте его, и получите вознаграждение, недельный паек, – сказал полицейский голос. – Плюс десять банок овощей, пять банок супа, в виде премии.
Настоящие жестяные банки с яркими типографскими этикетками, подумал старик. Банки, как огненные метеоры, проносились в темноте над его веками. Вот это вознаграждение! Не десять тысяч долларов, не двадцать тысяч долларов, нет-нет, а пять сказочных банок не заменителя, а самого настоящего супа и десять, сосчитай, десять блестящих, как в красочном цирке, банок экзотических овощей, вроде горошка в стручках и солнечно-желтой кукурузы! Подумать только. Подумать!
Последовала длинная пауза, за время которой старику почудилось, что он слышит, как неясно скулит его неспокойно ворочающийся желудок, сейчас погруженный в дрему, но упивающийся видением обедов повкуснее комочков кошмара старых иллюзий и политики, прокисшей в затянувшихся после ДУ, Дня уничтожения, сумерках.
– Суп… овощи, – в последний раз повторил полицейский голос. – Целых пятнадцать полновесных банок.
Дверь хлопнула.
Башмаки протопали через многоквартирный дом-развалюху, и тут же, словно крышки гробов, застучали двери, пробуждая в живых еще душах Лазаря громкие стенания по красочным банкам и настоящим супам. Тяжелые шаги удалились. В последний раз со стуком захлопнулась дверь.
Наконец потайная панель заскрипела и отворилась. Муж с женой не глядели в его сторону, когда он выходил. Он знал почему, и ему хотелось притронуться к их локтям.
– Даже у меня, – чуть слышно промолвил он, – даже у меня самого появилось искушение выдать себя за вознаграждение, поесть супа.
Они все еще не глядели на него.
– Почему? – спросил он. – Почему вы меня не выдали? Почему?
Муж, словно ему внезапно что-то пришло в голову, кивнул жене. Она подошла к двери, запнулась, муж нетерпеливо кивнул еще раз, и она бесшумно, как комочек паутины, исчезла за дверью. Они слышали, как она прошелестела по длинному коридору, тихонько поскребывая в двери, они открывались, и оттуда доносились вздохи и приглушенное бормотание.
– Что это она? Что вы задумали? – поинтересовался старик.
– Узнаете. Присядьте-ка. Доешьте, – сказал муж. – Расскажите мне, почему вы такой дурак и почему делаете из нас дураков, которые ищут вас повсюду и притаскивают сюда.
– Почему я такой дурак? – старик сел. Старик жевал медленно и горошины, которые ему вернули, брал по одной. – Да, я дурак. С чего же началось мое дурачество? Много лет назад я взглянул на мир в развалинах, диктатуры, опустошенные государства и страны и сказал: "Что я могу сделать? Я, старый, слабый человек, ну что? Восстановить разрушенное? Ха!" Но однажды ночью я лежал в полусне на кровати и услышал в голове старую патефонную пластинку. Две сестрички по имени Дункан пели песенку моего детства, называлась "Воспоминание". "Воспоминания – вот все, чем я живу, ну что ж, попробуй ими жить и ты". Я спел песенку, но это была не песенка, это был образ жизни. Что есть у меня такого, что можно отдать людям, которые забывают? Память! Но как это поможет? Это будет модель для сравнения. Рассказывать молодым, что было когда-то, рассуждать о том, что утрачено. Оказалось, чем больше я вспоминаю, тем больше могу вспомнить! В зависимости от того, с кем сижу, я вспоминал искусственные цветы, дисковые телефоны, холодильники, казу (а вы когда-нибудь играли в казу?), наперстки, велосипедные зажимы, не велосипеды, нет, а велосипедные зажимы для брюк. Ну разве это не нелепо, не странно? Антимаскара. Вы знаете, что это такое? Ну, да ничего. Один человек попросил меня вспомнить приборы на Торпедо "Кадиллака". Я все вспомнил. Рассказал до мельчайшей детали. Он слушал. И по лицу у него катились крупные слезы. Слезы счастья или печали? Сказать не могу. Я только вспоминаю. Не литература, нет, моя голова не для пьес и стихов, они стираются, они умирают. Что до меня, так я просто вместилище для хлама, так, посредственность, третьесортный хранитель никчемных вещей, хромированных отбросов и утиля, оставшихся от увлекшейся скачками цивилизации, которая не смогла остановиться перед пропастью. Так что все, что я предлагаю, на самом деле сверкающий мусор, хронометры, по которым все помирали, нелепые механизмы из нескончаемого потока роботов и одержимых роботами хозяев. И все равно так или иначе, но цивилизация должна вернуться на свою стезю. Те, кто могут предложить изысканную салонную поэзию, пусть вспоминают, пусть предлагают. Те, кто могут ткать и мастерить сачки для бабочек, пусть ткут, пусть мастерят. Мой дар куда скромнее и того, и другого и вообще, наверное, ничтожен с точки зрения длинного подъема, восхождения, скачка к нашей старой, милой и глупой вершине. Но я-то должен видеть себя нужным. Потому что вещи, глупые или нет, если о них помнят, – это вещи, которые будут снова искать. Что же, я буду бередить их еле дышащие желания растравляющими укусами памяти. И, может статься, они снова соберут по винтику те Великие часы, что и есть и город, и государство, а там и весь мир. Пусть одному хочется вина, другому мягких кресел, а третьему планера с крыльями, как у летучей мыши, чтобы парить на мартовских ветрах и строить еще больших электроптеродактилей, чтобы носиться в поисках еще более могучих ветров и брать с собой еще больше народу. Кому-то хочется идиотских новогодних елок, а какой-то мудрый человек собирается их рубить. Сложите все это вместе, колесиком к желанию, желание к колесику, и я тут как тут – смазать их, но ведь я их и так смазываю. Хе, в свое время я бы вопил: "Только лучшее – лучшее, только качество – настоящее!" Но розы вырастают на кровавом навозе. Посредственности нужны, чтобы могло расцветать превосходное. Ну что же, я буду самой лучшей посредственностью изо всех и буду драться со всеми, кто говорит: лезь под лавку, подай назад, сотрись в порошок, и пусть кусты шумят над твоею живой могилой. Я буду против превращения людей в бродячие орды человекообезьян, овцечеловеков, жующих у краешка тучных лугов, на которых наслаждаются феодальные помещики-волки, те, что прячутся на верхних этажах оставшихся небоскребов и по уши завалились едой, про которую народ уже позабыл. Этих мерзавцев я буду убивать консервным ножиком и штопором. Я буду давить их призраками "бьюика", "киссель-кара" и "муна", я буду пороть их лакричным кнутом, пока они не взмолятся о пощаде. Могу ли я сделать все это? Можно только попробовать.
С последними словами старик отправил в рот последнюю горошину, его хозяин– самаритянин просто добро глядел на него изумленными глазами, а по всем концам дома двигались люди, со стуком открывались и закрывались двери, и у дверей этой квартиры скопился народ, и тут муж сказал:
– И вы спрашиваете, почему мы не выдали вас? Да вы слышите, что там творится?
– Похоже, там весь дом.
– Весь. Старик, старый дурень, помните вы… кинотеатры или, еще лучше, кинотеатры для автомобилистов?
Старик улыбнулся:
– А вы?
– Почти. Глядите, слушайте, сегодня, сейчас, уж если хотите быть дураком, если хотите рисковать, то делайте это одним махом. Зачем тратить силы на одного, или двух, или трех, если…
Муж открыл дверь и кивнул стоящим за ней. Молча, по одному и парами вошли жильцы дома. Вошли в эту комнату, как входят в синагогу или церковь, или в того рода церковь, которую называли кино, или в то кино, которое было "для автомобилистов", и день клонился к вечеру, солнце спускалось по небу, и скоро в ранние вечерние часы, в темноте, комната будет тускло освещена единственной лампочкой, и голос старика будет рассказывать, а они – слушать и держаться за руки, и это будет, как в давние времена, с балконами и темнотой или с автомобилями и темнотой, и будут только воспоминания, слова о попкорне и слова, обозначающие жевательную резинку, и лимонад, и конфеты, но слова, все равно слова…
И пока люди входили и устраивались на полу и старик наблюдал за ними, не веря, что он собрал их здесь, сам того не ведая, муж сказал:
– Ну, разве не лучше так, чем рисковать на улице?
– Да. Странно. Я боюсь боли. Боюсь, что меня ударят или будут за мной гнаться. Но язык мой двигается. Я должен слышать, что он хочет сказать. Это намного лучше.
– Хорошо. – Муж втиснул ему в ладонь красный билетик. – Когда все закончится, где-то через час, вот билет от моего друга из транспортного ведомства. Каждую неделю один поезд пересекает страну. Каждую неделю я получаю билет для какого– нибудь идиота. На этой неделе это вы.
Старик прочитал на сложенной красной бумажке станцию назначения – Чикагская бездна, и добавил:
– А что, она еще существует?
– В это же время в будущем году озеро Мичиган может прорваться через последний пласт, и на месте ямы, где в свое время был город, образуется новое озеро. По краю кратера еще теплится кое-какая жизнь, и есть ветка, по которой раз в месяц ходит поезд на Запад. Как только уедете отсюда, двигайтесь, не переставая, забудьте, что встречались с нами или знали нас. Я дам вам списочек людей вроде нас. Когда пройдет много времени, поищите их, так, среди массы. Но, ради Бога, на улице – ни с кем, целый год, объявите мораторий. Не раскрывайте свой удивительный рот. А здесь… – Муж подал ему желтую карточку. – Мой знакомый зубной врач. Скажите ему, чтобы вставил вам новые зубы и чтобы рот открывался только для еды.