Конечно, с вязанкой на горбу да впоперек буреломов много рублей не вытянешь, это понятно. Но если у кого мотоцикл -- до двадцати пяти килограммов выхватывали. Неделю мочили, сучили, сушили и -- в контору. Пожалуйте взвешивать.
Ну, Федор Ипатыч на мелочи не разменивался: в первую же ночь воз из лесу выкачал. Еле лошадь доперла. И -- вот голова мужик! -- не в поселок, не к дому-пятистеночке: зачем лишнее обозрение? В воду кобылу загнал, там ее распряг, а воз вместе с лыком мокнуть оставил: телега не мотоцикл, ничего ей не сделается. И кобыле облегчение, и разговоров никаких, и вода продукцию прямо в телеге до кондиции доводит. Доведет -- впряжем лошадь и все разом на берег. Растрясти да просушить -- это и Марьица сделает. Тем более в лесном его хозяйстве еще одна телега имелась: только лошадь перепрягай да дери это лыко, покуда серебро звякает.
Три воза Федор Ипатыч таким манером из лесу доставил, пока свояк его умом раскидывал. Уставал, конечно: работа поту требует. И Вовку измучил, и себя извел, и кобылу издергал. Вовка прямо у порога падал, и мать его, сонного, в кровать волокла. А сам исключительно настоечкой держался: на укропе настоечка. Укрепляет. И только лафитничек опрокинул (Марьица и графинчик-то со стола убрать не поспела), только, значит, принял во здравие: здрасте вам, Егор Полушкин. Собственной небритой персоной.
-- Приятного вам угощения.
Крякнул Федор Ипатыч -- нет, не с лафитничка -- с огорчения.
-- Садись к столу, свояк дорогой, купец знаменитый.
Это в насмешку, но Егор на насмешку и внимания не обратил, на другое его внимание устремилось. Закивал, заблагодарил, заулыбался и к дверям оборотился: кепку повесить. А когда повесил и к столу шагнул, пиджак одергивая, то аж заморгал: нету графинчика-то. Ни графинчика, ни лафитничка: одна картошка на столе. Правда, с салом.
-- Я ведь по делу-то к тебе, Федор Ипатыч.
-- Ты поешь сперва. Дело обождет. Поели. Марьица чай подала. Попили. Потом закурили и к делу подошли:
-- Справку мне, свояк, надо бы. Насчет, значит, лыка. Полтинник за килограмм.
-- Полтинник? -- поразился Федор Ипатыч.-- Богатая у нас держава: направо -- полтина, налево -- полтина.
-- Так ведь пока дают.
Посопел Федор Ипатыч. Повздыхал строго.
-- Бесхозяйственность,-- сказал.-- Лес тот заповедный, водоохранным называется. А мы его голим.
-- Дык ведь...
-- Обдерешь ты, скажем, липку. А она засохнет. Тебе прибыток, а государству что? Государству -- потеря.
-- Верно-правильно. Только ведь как драть. Если умеючи..
-- Не думаем о государстве,-- опять закручинился хозяин.-- О России не думаем совершенно. А надо бы нам думать.
-- Надо, Федор Ипатыч. Ой, надо!
Вздохнули оба, задумались. В цигарки уставились.
-- Лыко умеючи драть надо, это ты, свояк, верно сказал. Но и с перспективой. Чтоб, значит, в грядущее. Об этом думать надо.
-- Это мы понимаем, Федор Ипатыч.
-- Ну, ладно, так и быть. По-свойски отпущу тебе такую бумажку. Учитывая бедственное положение.
Правильно Федор Ипатыч учитывал: было такое положение. Хоть и расплатился уже Егор сполна за утопленный мотор, но на прежней работе -- на тихой да уважительной пристани -- не остался. Сам ушел, по собственному желанию:
-- Такой, стало быть, мой принцип, Яков Прокопыч.
И опять бегал, куда пошлют, делал, что велят, исполнял, что прикажут. И старался, как мог. Даже и не старался: стараются -- это когда специально, когда себя насилуют, чтоб только все нормально сошло. А у Егора и в мыслях не было что-либо плохо сделать, где-либо словчить, на авось сотворить, кое-каком отделаться. Работал он всю жизнь и за страх и за совесть, а что не всегда все ладно выходило, так то не вина его была, а беда. Талант, стало быть, такой у него был, какой отроду достался.
Но в субботу -- только туман рваться начал, над землей всплывая,-- взял Егор веревок побольше, ножи навострил, топоришко за пояс засунул и подался в заповедный тот лес. За лыком, что ценился по полтиннику за килограмм. И Кольку с собой прихватил: лишний пуд -- лишние восемь целковых. Впрочем, лишнего у него ничего еще не бывало.
-- Липа -- дерево важное,-- говорил Егор, шагая по заросшей лесной дороге.-- Она в прежние-то времена, сынок, пол-России обувала, с ложечки кормила да сладеньким потчевала.
-- А чего у нее сладкое?
-- А цвет. Мед с цвету этого особый, золотой медок. Пчела липняки уважает, богатый взяток берет. Самое полезное дерево.
-- А береза?
-- Береза, она для красоты.
-- А елка?
-- Это для материала. Елка, сосна, кедр, лиственница. Избу срубить или, скажем, какое полезное строение. Каждое дерево, сынок, оно для пользы: бездельных природа не любит. Кто для человека растет, на его нужду, кто для леса, для зверья всякого или для гриба, скажем. И потому, прежде чем топором махать, надо поглядеть, кого обидишь: лося или зайца, гриб или белку с ежиком. А их обидишь -- себя накажешь: уйдут они из леса-то порубленного, и ничем ты их назад не заманишь. Хорошо было им идти по этой глухой дорожке, шлепать босыми ногами по росистой траве, слушать птиц и говорить об умной природе, которая все предусмотрела и все сберегла на пользу всему живому. К тому времени уж и солнышко вынырнуло, шишки на елях вызолотив, и шмели в траве запели. Колька на каждом повороте на компас смотрел:
-- К западу свернули, тятя.
-- Скоро дойдем. Я почему, сынок, в дальний-то липняк навостряюсь? А потому, что ближний-то больно уж красив. Больно в силе он состоит, цветущ больно, и трогать его не надо. Лучше вглубь сходим: ног нам не жалко. А липняк этот пусть уж цветет пчелам на радость да народу на пользу.
-- Тять, а шмели к липе летят?
-- Шмели? Шмели, сынок, все больше понизу стараются: тяжелы больно. Клевера обхаживают, цветы всякие. В природе тоже свои этажи имеются. Скажем, трясогузка; она по земле шастает, а ястреб в поднебесье летает. Каждому свой этаж отпущен, и потому никакой тебе суеты, никакой тебе толкотни. У каждого свое занятие и своя столовка. Природа, она никого не обижает, сынок, и все для нее равны.
-- А мы, как природа, не можем?
-- Дык это... Как сказать, сынок. Должны бы, конечно, а не выходит.
-- А почему не выходит?
-- А потому, что этажи перепутаны. Скажем, в лесу все понятно: один родился ежиком, а другой- белкой. Один на земле шурует, вторая с ветки на ветку прыгает. А люди, они ведь одинаковыми рождаются. Все, как один, голенькие, все кричат, все мамкину титьку требуют да пеленки грязнят. И кто из них, скажем, рябчик, а кто кобчик -- неизвестно. И потому все на всякий случай орлами быть желают. А чтоб орлом быть, одного желания мало. У орла и глаз орлиный и полет соколиный... Чуешь, сынок, каким духом тянет? Липовым. Вот аккурат за поворотом этим...
Аккурат завернули они за поворот, и замолк Егор. Замолк, остановился в растерянности, глазами моргая. И Колька остановился. И молчали оба, и в знойной тишине утра слышно было, как солидно жужжат мохнатые шмели на своих первых этажах.
А голые липы тяжело роняли на землю увядающий цвет. Белые, будто женское тело, стволы тускло светились в зеленом сумраке, и земля под ними была мокрой от соков, что исправно гнали корни из земных глубин к уже обреченным вершинам.
-- Сгубили,-- тихо сказал Егор и снял кепку.-- За рубли сгубили, за полтиннички.
А пока отец с сыном, потрясенные, стояли перед загубленным липняком, Харитина в намеченной ею самой дистанции последний круг заканчивала. К финишу рвалась, к заветной черте, за которой чудилась ей жизнь если и не легкая, то обеспеченная.
При всей горластости характеру ей было отпущено не так уж много: на мужа кричать -- это пожалуйста, а кулаком в присутственный стол треснуть -- это извините. Боялась она страхом неизъяснимым и столов этих, и людей за столами, и казенных бумаг, и казенных стен, увешанных плакатами аж до потолка. Входила робко, толклась у порога: и требовать не решалась и просить не умела. И, испариной от коленок до мозжечка покрываясь, талдычила:
-- Мне бы место какое. Зарплата чтоб. А то семья.
-- Профессией какой владеете?
-- Какая у меня профессия? За скотом ходила.
-- Скота у нас нет.
-- Ну, мужики-то есть? За ними уход могу. Помыть, постирать.
-- Ну, да у вас, Полушкина, редчайшая профессия! Паспорт с собой? -- В документ глядели, хмурились.-- Дочка у вас ясельная.
-- Олька.
-- Яслей-то у нас нет. Ясли -- в ведении Петра Петровича. К нему ступайте: как решит.
Шла к Петру Петровичу: на второй круг. От Петра Петровича -- к Ивану Ивановичу на третий. А оттуда...:
-- Ну, вот что: как начальник скажет. Я в принципе не возражаю, но детей много, а ясли одни.
Этот круг был последним, финишным: к черте подводил. И за той чертой -- либо твердая зарплата два раза в месяц, либо конец всем мечтам. Конца этого Харитина очень пугалась и потому с утра готовилась к свиданию с последним начальником со всей женской продуманностью. Платье новое по коленки окоротила, нагладилась, причесалась как сумела. И еще сумочку с собой прихватила, сестрицы подарок, Марьицы, к именинам. А Ольгу учительнице Нонне Юрьевне подкинула: пусть тренируется. Своих пора заводить, чего там. Выгулялась.
Ни жива ни мертва Харитина дверь заветную тронула: будто к царю Берендею шла или к Кощею Бессмертному. А за дверью вместо Кощея с Берендеем-дева с волосами распущенными. И коготки по машинке бегают.
-- Мне к начальнику. Полушкина я.
-- Идемте.
Умилилась Харитина: до чего вежливо. Не "обождите", не "проходите", а "идемте". И сама в кабинет проводила.
Начальник-пожилой уже, в черных очках-за столом сидел, как положено. Перед собой смотрел, но строго ли-не поймешь: в очках ведь, как в печных заслонках.
-- Товарищ Полушкина,-- сказала дева.-- По вопросу трудоустройства. И вышла, облаком сладким Харитину обдав. А начальник сказал:
-- Здравствуйте, товарищ Полушкина. Присаживайтесь.
И руку поперек стола простер. Не ей -- она с краю стояла,--а точнехонько поперек, и Харитине шаг в сторону пришлось сделать, чтобы руку эту пожать.
-- Значит, никакой специальности у вас нет?
-- Я по хозяйству больше.