Смекни!
smekni.com

Бессмертный (стр. 2 из 19)

Выйдя на пенсию, она иногда встречала прежних знакомых, которых раньше все считали хваткими, умеющими устраиваться в жизни: сейчас это были суетливые мужики в задастых китайских пуховиках и дамы с умоляющими глазами в полысевшем каракуле и в остатках советских металлоемких украшений, все еще сверкавших грубыми ромбами алых и васильково-синих каменьев. Если уж эти деловые люди не сумели приноровиться к новой товарно-денежной действительности, имевшей обмен веществ будто у землеройки и словно все время поглощавшей что-то больше собственного веса, то что говорить о Нине Александровне, всегда стеснявшейся понимать, как на самом деле устроена жизнь? В сущности, она могла рассчитывать только на других, взамен соглашаясь делать такую работу, которая изо дня в день остается одинаковой. Задержись она на службе, за которую продолжали цепляться пенсионеры, целыми днями крутившие ручки вяложующих карандашных точилок, ей бы ни за что не выдержать резкой смены остервенелого начальства, грызни за редкие проплаченные заказы, какой-то тихой картежной интриги с акциями конторы, благодаря которой бывший директор, уволенный за сдачу помещений под склады химикатов, вдруг вернулся владельцем всех шести притихших этажей. Так получилось, что Нина Александровна ушла совершенно вовремя и теперь могла заниматься Алексеем Афанасьевичем, не выпрашивая у начальства двадцатиминутной прибавки к обеденному перерыву; она повторяла себе, что не одинока и теперь нужнее в семье.

Однако зять Сережа, который должен был, по идее, стать главой и кормильцем скромного семейства, не мог найти применения двум своим незаконченным высшим образованиям и через двое суток на третьи сторожил автостоянку, откуда всегда приносил с собой свежий, не сильней обычного парфюма, запах алкоголя. Этот тридцатитрехлетний, среднего роста, гладко выбритый и уже практически лысый мужчина странно напоминал анатомический муляж, какой-то научно-популярный пример человека вообще; на язвительные реплики жены, отпускаемые всякий раз, когда он неосторожно брался небольшими изящными руками за домашнюю работу, Сережа отвечал безмятежной улыбкой того обезболенного оттенка, какой бывает у манекенщиков анатомических атласов, демонстрирующих на себе багровую, лаокооновыми змеями сплетенную мускулатуру. В свои свободные сутки Сережа предпочитал куда-то тихо исчезать и, бывало, являлся под утро — осторожно ковырял ключами в разболтанных замках, зажигал в прихожей воровской, из-за угла пробивавшийся в комнаты свет, изредка оставлял на подзеркальнике немного денег неизвестного происхождения, которые Марина, перед тем как идти на работу, брезгливо собирала себе в кошелек. Несколько лет назад Сережа пробовал промышлять, нанизывая на кожаные шнурки деревянные “талисманы”, напоминавшие червивые грибы, и сбывая их в жидколиственном сквере перед городской картинной галереей, где продавалась масса всякой дребедени — от багровых мясистых пейзажей до проволочных перстеньков со слезливыми камушками, снабженными гороскопом. Марина, поощряя, за неимением лучшего, этот художественный бизнес, даже носила какое-то время подаренное мужем украшение — залитое лаком подобие получеловеческого уха, натершее на белом синтетическом свитере рыжие бородавки. Однако торговля с обшарпанного этюдника (позаимствованного для службы прилавком и в целях антуража у кого-то из дальних приятелей), разумеется, кончилась ничем. Теперь остатки товара, завернутые в старую, берестой засохшую газету, валялись под кроватью, и неудавшийся дизайнер не выказывал ни малейшего намерения взяться за что-нибудь еще.

Из всего семейства только Марина не оставляла надежды и усилий пробиться в люди. Нина Александровна не успела оглянуться, как дочь из белокурого упитанного подростка, чье лицо, казалось, было всегда измазано ягодным соком, превратилась в фигуристую женщину, затянутую в черный, дешево лоснящийся синтетикой офисный костюм. И в школе, и в университете, на факультете журналистики, Марина всегда была отличницей, но чего-то существенного не хватало в ее пятерках, в ее пространных репортажах, всегда начинавшихся, как ее учили, с какой-нибудь броской детали, — так неумелый рисовальщик, желая изобразить человека в полный рост, начинает с проработки носа и бровей, а потом получается непохоже и вообще не влезает на лист, — но у многих сокурсников Марины, не умевших расставлять запятые, карьера сложилась не в пример результативней. Те, кто списывал у нее на экзаменах, преданно дыша в плечо, теперь оказались устроены в газетах, щедро опекаемых властями, и даже превратились в щеголеватых маленьких начальников, а Марина, с ее единственным на выпуск “красным” дипломом, маялась внештатно при отделе новостей третьестепенной телестудии, занимавшей помещение обанкротившегося Дома мод, где в кладовке, на дощатых нарах, все еще прели предназначенные на продажу рулоны бурого драпа и пылился розовый, с грудями как колени, дамский манекен. Марина проводила на студии полный, как у штатных сотрудников, рабочий день — три-четыре сюжета, монтаж, — но платили ей только гонорар, что выходило меньше, чем у злобной, с гнилыми глазами, уборщицы, вечно ворчавшей, что на пол ей поналожили разных проводов. Марина пыталась делать и авторскую программу: интервьюировать городских и заезжих сумасшедших в условном оранжевом помещении, оставшемся от старой детской передачи и бесхозном по причине радикальной окраски стен, превращавшей лица студийных комментаторов в подобие яичницы. В помещении не было ничего, кроме громадных пластиковых кубиков вперемешку с полуразвалившимися картонными коробками из-под аппаратуры. Но Марина придумала, как использовать убогий интерьер: во время передачи она и гость то и дело пересаживались с одного кубического метра на другой (Марина, переваливаясь с боку на бок, выпрастывала юбку, что бесстрастно фиксировала камера), а из-за других разноцветных кубиков выскакивали с комментариями выпученные куклы, чьи трикотажные пасти напоминали хватающие воздух рукавицы. Однако оригинальный проект, которым бедная Марина, наконец-то допущенная к своему эфиру, гордилась несколько недель, совсем не собрал рекламы, директор “Студии А”, сердитый толстый юноша с бородой как осиный клубок, носивший скромную фамилию Кухарский (дядя его, носивший фамилию Апофеозов, возглавлял не самый слабый городской департамент), собственноручно поставил на Маринином шоу начальственный крест.

В этот вечер на Марину было страшно смотреть — особенно Нине Александровне, давно не смевшей прикасаться к дочери и не знавшей, каковы теперь на ощупь ее на много раз перекрашенные волосы. Марина молча сидела за кухонным столом, глаза ее были подернуты такою же мертвенной пленкой, как и стоявшая перед ней тарелка нетронутого супа. Она сидела не шевелясь, но в ней происходили перемены — на минуту Нине Александровне даже показалось, что эта неподвижность дочери того же свойства, исполнена той же замурованной таинственной воли, что и неподвижность Алексея Афанасьевича, лежавшего через три стены с комом овсянки во рту и с перевернутым пупсом в скрюченной руке. Муж Сережа, тоже, видимо, ощущая что-то подобное, беззвучно вытянулся по частям из-за тесного стола, потом мелькнул в прихожей, набрасывая плащ, словно пытаясь накрыться им с головой, — Марина, чуть повернув большое белое лицо, непонятно посмотрела вслед, а Нина Александровна с внезапной резкостью вспомнила, как увидела Марину и Сережу торжественной, новенькой, как из магазина, свадебной парой и отчего-то сразу поняла, что у них не будет детей.

С этих самых пор Марина влезла, как она не стеснялась объяснять домашним, в борьбу за место под солнцем, какую должен вести каждый уважающий себя человек. Продолжая каким-то образом удерживаться в “Студии А” (буквально краешком, на одной только цепкости ногтей и шпилек, подбитых железными бляшками), она вербовала сторонников и вела интригу против юноши Кухарского, для устранения которого надо было свалить не больше и не меньше, как самого Апофеозова, над которым, с переменой местной погоды, сгущались ватные тучи финансового скандала. Тут был замешан инвестиционный фонд, без остатка впитавший многомиллионный бюджетный кредит, маячили и два других каких-то племянника — смутные фигуры с недоказанным родством, но очень друг на друга похожие, с широкими круглыми мордами, на которых только посередине рисовалось что-то вроде собранных черточек, остальное лежало свободным пространством, — и оба проворовавшиеся. Племянников, именуемых бизнесменами, оппозиционная пресса поодиночке вытаскивала на интервью, но толку было чуть: молодцы, на словах отрицавшие один другого и чуть ли не отказывавшиеся верить в существование друг друга, на деле были как две катушки магнитофона, между которыми крутилась пленка, выдававшая в эфир записанный текст. Сам же Апофеозов, мужчина породистой, хотя и несколько собачьей наружности, вдруг, окутавшись грозою, сделался обольстителен и прекрасен: на обширном его, из богатого материала сделанном лице играли, перекладываясь то налево, то направо, витиеватые тени, двубортные костюмы сидели превосходно, янтарные, слегка навыкате глаза смотрели так проникновенно, что телезрители теряли ощущение материальности телевизора и отделявшего их от политика экранного стекла. Давая интервью исключительно своим, Апофеозов так часто возникал в эфире, что буквально насытил собой воздух, сделавшийся при вдыхании странно щекотным и терпким. Дух Апофеозова витал повсюду, точно сам он умер; в почте его, к тайной досаде бессменной, похожей на старого Буратино и совершенно бесполой секретарши, стали все гуще попадаться любовные письма, плохо замаскированные под политические заявления.