Тут детишки, которые слушали, просят:
- Расскажи, дедушка, какую еще нечисть в лесу видать.
Налили старику квасу яичного, он и начал:
- Был я тогда молодой, горячий. Ничего не боялся. Раз три бревна вместе лыком обвязал, на воду спустил, - а речка у нас быстрая, широкая, - сел на них и плыву. Право слово! Бабы на берег сбежались, крик, визг, все как положено. Где же видано, чтобы человек по воде плавал? Это теперь, говорят, бревно долбят да на воду спускают. Коли не врут, конечно.
- Не врут, не врут! Это наш Федор Кузьмич придумал, слава ему! - кричат наши, а Бенедикт громче всех.
- Федор Кузьмич так Федор Кузьмич. Мы не знаем. Не ученые. Речь не об том. Ничего, я говорю, не боялся. Ни русалок, ни пузыря водяного, ни кочевряжки подкаменной. Я даже рыбку-вертизубку ведром поймал.
- Ну уж это... - наши говорят. - Это уж ты, дед, заврался.
- Правду говорю! Вот и старуха моя не даст соврать!
- Верно, - старуха говорит. - Было. Ой же я его ругала! Ведро опоганил, сжечь пришлось. А новое ведь пока выдолбишь, пока продубишь да просмолишь, да по три раза просушишь, да ржавью окуришь, да синим песком натрешь, - все-то я рученьки пообломала, надрываючись. А ему, вишь, доблесть одна. Потом вся деревня на него смотреть ходила. Кто и опасался.
- Естественно, - наши говорят.
Старик-то доволен.
- Зато, может, я один такой, - хвастает. - Чтоб вертизубку так близко видеть, - вот как вас, к примеру, - и живым остаться. Что вы!.. Я богатырь был. Силища! Бывало, ка-ак заору! Пузыри в окнах лопаются. А сколько я ржави зараз выпить мог! Бочку усаживал.
А Бенедиктова матушка, - она тут же сидела, - губы поджала и говорит:
- А конкретную пользу вы из своей силы извлекали? Что-нибудь общественно-полезное для коммуны сделали?
Старик обиделся.
- Я, голубушка, в молодые-то годы мог на одной ноге отсюда как вон до того пригорка допрыгать! А не пользу. Я, говорю тебе, бывало как гаркну, - солома с крыш валится. У нас все в роду такие. Богатыри. Вот старуха не даст соврать: у меня если мозоль али чирей вскочит, - аж с кулак. Не меньше. У меня, я тебе скажу, прыщи вот такие были. Вот такие. А ты говоришь. Да если хочешь знать, у меня батя, бывало, голову почешет - с пол-ведра перхоти натрясет.
- Да ладно вам! - шумят наши. - Ты, дедуль, про нечисть обещал.
Но дед, видно, не на шутку обозлился.
- Ничего говорить не буду. Приходят тут слушать... так слушай! А не подъелдыкивай. Всю, понимаешь, мечту разворотила. Небось, из Прежних, по говору чую.
- Это точно, - наши на матушку косятся. - Из Прежних... Давай, дедушка, начинай.
Рассказал еще чеченец про страсти лесные, про то, как тропинки различать: которые всамделишные, а которые - морок один, зеленый пар, травяная кудель, волшебство и наваждение, - все приметы доложил; про то, как русалка на заре поет, кулдычет водяные свои песни: поначалу низко так, глубоко возьмет: ы,ы,ы,ы,ы, - потом выше забирает: оуааа, оуааа, - тогда держись, гляди в оба, не то в реку затянет, - а уж когда песня на визг пойдет: ййих! ййих! - тут уж беги, мужик, без памяти. Рассказал про лыко заговоренное, и как его опасаться надо; про Рыло, что народ за ноги хватает; и про то, как ржавь самую лучшую ищут.
Тут Бенедикт высунулся.
- Дедушка, а кысь видели?..
Посмотрели на него все, как на дурака. Помолчали. Ничего не ответили.
Проводили бесстрашного старика, и опять в городке тишина. Дозор усилили, но больше на нас с юга никто не нападал.
Нет, мы все больше на восход от городка ходим. Там леса светлые, травы долгие, муравчатые. В травах - цветики лазоревые, ласковые: коли их нарвать, да вымочить, да побить, да расчесать, - нитки прясть можно, холсты ткать. Покойная матушка на этот промысел непроворная была, все у нее из рук валилось. Нитку сучит, - плачет, холсты ткет, - слезами заливается. Говорит, до Взрыва все иначе было. Придешь, говорит, в МОГОЗИН, - берешь что хочешь, а не понравится, - и нос воротишь, не то, что нынче. МОГОЗИН этот у них был вроде Склада, только там добра больше было, и выдавали добро не в Складские дни, а цельный день двери растворены стояли.
Что-то не верится. Ведь это ж каждый забеги и хватай? Это ж сторожей не напасешься? Нас ведь только пусти: все разнесем до щепочки. А сколько народищу передавим? Ведь и в Склад идешь, - глазами по сторонам зыркаешь: кому что дали, да сколько, да почему не мне?
А и смотрим зря: больше положенного не унесешь. Да не очень-то на чужой талан и зазевывайся: мигом тебе Складские Работники накладут тулумбасов-то по шее. Получил, мол, свое, - и проваливай! Не то и положенное отымем.
Вот идешь из Склада с туесами, поспешаешь к себе в избу, нет-нет да и пощупаешь в туесах-то: все ли мое тут? Может, недоложили чего? Али сзади кто подкрался в переулке да и поживился, цопнул?
А бывает. Шла раз матушка со склада, а выдали ей воронье перо. На перину. А оно же легкое, несешь, - будто и нет ничего. Пришла домой, холстину отдернула, - батюшки-светы: пера нету, а вместо пера - говешки. Ну, матушка в слезы, а отец хохотать. Ведь какой тать веселый оказался: не только добро попер, а еще и выдумку учудил, да с подковыринкой: вот, дескать, цена перу-то вашему. На-кося!
А объявилось перо у соседа. Отец его тягать: где взял? На торжище. На что сменял? На валенки. У кого? Сосед начал не знать: да я что, да я ничего, да я ржави упился, - что с него возьмешь. Так и отстали.
Ну что в Складе дают? Казенную колбаску из мышатинки, мышиное сальце, муку из хлебеды, перо вот, потом валенки, конечно, ухваты, холст, каменные горшки: по-разному выходит. Иной раз накладут в туесок запселых огнецов, - где-то они там провоняли, так их и выдают. За хорошими огнецами самому идти надо.
Вот в аккурат на восход от городка стоят клелевые леса. Клель - самое лучшее дерево. Стволы у нее светлые, смолистые, с натеками, листья резные, узорчатые, лапчатые, дух от них здоровый, одно слово - клель! Шишки на ней с человеческую голову, и орешки в них - объеденье! Если их вымочить, конечно. А то их в рот не возьмешь. На самых старых клелях, в глуши, растут огнецы. Уж такое лакомство: сладкие, круглые, тянучие. Спелый огнец величиной с человечий глаз будет. Ночью они светятся серебряным огнем, вроде как месяц сквозь листья луч пустил, а днем их и не заметишь. Выходят в лес засветло, а как стемнеет, все берутся за руки и идут цепью, чтобы не потеряться. А еще чтобы огнец не догадался, что это, дескать, люди. Отрывать их надо быстро, чтобы огнец не всполошился и не заголосил. А не то он других предупредит, и они враз потухнут. Можно, конечно, и на ощупь рвать. Но не рвут. А ну как ложных наберешь? Ложные, когда светятся, будто красный огонь сквозь себя продувают. Вот такими-то - ложными - матушка в свое время и отравилась. А так бы жить ей да жить.
Двести тридцать лет и три года прожила матушка на белом свете. И не состарилась. Как была румяной да черноволосой, такой ей и глаза закрыли. Это уж так: ежели кто не тютюхнулся, когда Взрыв случился, тот уж после не старится. Это у них такое Последствие. Будто в них что заклинило. Но таких, почитай, раз, два, и обчелся. Все в земле сырой: кого кысь испортила, кто зайцами отравился, матушка вот - огнецами...
А кто после Взрыва родился, у тех Последствия другие, - всякие. У кого руки словно зеленой мукой обметаны, будто он в хлебеде рылся, у кого жабры; у иного гребень петушиный али еще что. А бывает, что никаких Последствий нет, разве к старости прыщи из глаз попрут, а не то в укромном месте борода расти учнет до самых до колен. Или на коленях ноздри вскочат.
Бенедикт иной раз допытывался у матушки: отчего да отчего был Взрыв? Да она толком не знала. Будто люди играли и доигрались с АРУЖЫЕМ. Мы, говорит, и ахнуть не успели. И плачет. "Раньше, - говорит, - лучше жили". А отец, - он после Взрыва родился, - на нее опаляется:
- Неча, мол, старое-то поминать! Как живем, так и живем! Не нами заведено!
Матушка ему:
- Мужичье! Каменный век! Хам!
Он ее за волосы таскать. Она в крик, соседей зовет, а соседи - ни гу-гу: правильно, муж жену учит. Не наше дело. Битая посуда два века живет. Он на нее почему серчал: она все молодая да молодая, а он на убыль пошел; на ногу припадать стал и глаза, говорит, будто
темная вода застит.
Матушка ему:
- Ты меня пальцем тронуть не смеешь! У меня ОНЕВЕРСТЕЦКОЕ АБРАЗАВАНИЕ!
А он:
- А я вот тя сейчас отшелушу: "абразавание"! Я тя собью с пахвей! Дала сыну собачье имя, на всю слободу ославила!
И такое срамословие пойдет, такие перекоры, - пока свою бороду не оплюет, не уймется. Крут был тятенька. Налаявшись, умается; нацедит браги полную криницу да и упехтается до бесчувствия. А матушка волоса пригладит, подолом утрется, возьмет Бенедикта за руку и уведет его на высокий холм над рекою; там, - он уж знал, - она раньше жила, до Взрыва-то. Там матушкина пятиярусная изба стояла, а матушка сказывала, что и выше хоромы бывали, пальцев не хватит ярусы перечесть; так это что же: скидавай валенки да по ногам считай? - Тогда Бенедикт только счету учился. На камушках ему считать еще рано было. А теперь, слыхать, Федор Кузьмич, слава ему, счетные прутики изобрел. Говорят, будто деревяшечки просверлишь, на прутики нанижешь и справа налево перекидываешь. И такой, говорят, быстрый счет пойдет, только держись! Только сам счеты ладить не смей, а кому надо, - приходи в базарный день на торжище, уплати сколько велено, - холстом берут, мышами, - да и считай сколько влезет. Так говорят; правда, нет ли, - кто знает.