Теща, конечно, больше всех себе накладывает, али, как Кудеяр Кудеярыч высказал, лидирует. За ней тесть, опосля - Оленька, ну а уж Бенедикт в хвосте плетется, сколько ж они над ним смеялися! Но по-доброму.
А берем не что ни попадя, а все по порядку. Спервоначалу на пирожки налегаем. Штук сорок в рот себе побросаем, один за другим, один за другим, - как горох. После - черед оладьям. Энтих тоже без счета. После папоротом закусим. Разогревшись, к супу перейдем. Тарелок пять откушамши, скажем: - Ну-ка, вроде аппетит проклюнулся! - тогда уж черед мясу. После мяса - блины: сметанкой полить, грибышей поверх шмякнуть, трубочкой свернуть, и - Господи, благослови! Жбан блинов-то и усидим. Потом, конечно, жамки сладкие с толчеными огнецами, ватрушки, пышки, а после - сыр и фрукты.
Бенедикт нипочем не хотел сыр и фрукты. Сопротивлялся.
- Это после сладкого?! Сыр?! Вы что?
Смеялися над ним.
- Объясняли же тебе: супруга моя, Феврония, из французов! Ведь объясняли?
Ведь какие вредные французы эти: поешь сыру, - тут тебя и выворотит, и прощай обед. Хоть сначала начинай. А крыжовник этот, фрукт кислый, страшный, волосатый, и того хуже. Грызешь, плачешь: козляком себя чувствуешь.
Это обед. Но окромя обеда тоже перекусываем: завтрак, второй завтрак, полдник, ужин, - обязательно. И на ночь с собой миску с едой дадут: а ну как ночью встанешь, по нужде, али как, - а от голода кишки сведет? Боже упаси.
Поел - отдыхать. На лежанке лежать. Дремать. У печки.
А то в сани сядем: осень, подморозило, так оно и хорошо. Вот с утра, глаза продрамши, с окна пузырь отведешь, глянешь: что природа-то? К зиме, никак? Воздух такой свежий, холодный, небо в белой мути. Первые снежинки, белые, большие, зубчатые, наземь падают. Сначала медленно, помаленьку, али сказать, штучно: пересчитать можно. Потом больше, больше, - вот уже сгустилось в воздухе: сначала забора не видать, потом построек ближних, а там разойдется, - и вообще ничего не увидишь, только сеть белая перед глазами пляшет. А в горнице чисто, тепло; печь потрескивает да гудит, лежанка широкая да мягкая, на лежанке Оленька развалилась, разленилась, из-под одеяла вылезать не хочет.
- Поди сюды, Бенедикт, любиться будем...
Окно опять завесишь, да и прыг к Оленьке под одеяло. Налюбившись, выползешь к столу, позавтракаешь, - и в сани. Сани тоже широкие, мягкие: шкурами устланы да подушками с курьим пером. А холопы еще шкуры несут: вроде как одеяла сверху. Обтыкают тебя шкурами со всех сторон, - лежишь, как в кровати. Теща бежит к тебе, миску с пирожками тащит:
- Ну-к, проголодаешься в дороге, не дай Бог.
Перерожденец валенками потопывает, ворчит.
- Погода... В такую погоду хороший хозяин собаку из дома не выгонит...
На что намекает, сволочь?
- Давай, Терентий, не рассуждай. Езжай. Кататься желаю.
- Давно ли пешком ходил, шеф?
- Как ты смеешь! А ну, живо!
Вот порода подлая: все бы спорить, возражать, насвистывать. Ленивая тварь попалась, расслабленная: нет, чтоб мчаться вихрем, как Бенедикт любил, - нет, плетется нога за ногу, свистит, зубоскалит; а если девушка какая просеменит, - еще и комментарии себе позволяет:
- О, какой бабец объемистый!
Или:
- А ничего кадр!
Или Бенедикту:
- Может, подбросим этих?.. Эй, мочалки! Валитесь сюда!
Только народ пугает, скотина. И неуважение навлекает. А то вообще сядет посреди дороги и сидит.
- В чем дело, Тетеря?
- Кому Тетеря, а кому Терентий Петрович.
- Я тебе покажу "Петрович"! Давай двигай!.. Стой!.. Куда тебя несет?!..
- А мне в парк!..
И заржет, гадина.
Но в общем и целом жизнь счастливая. Все хорошо. Ну, почти все. Ночью Бенедикт просыпался с непривычки, сначала не мог понять: где это я? - горница большая, окна от луны светлые, и полосы от того света на полу лежат половичками. Рядом сопит кто-то. А, это я женатый... Встанешь, пройдешься босиком, бесшумно... Пол в горнице теплый, - а это оттого, что спим на втором ярусе, а под полом - трубы печные пропущены, дак они и греют. Каких только наук не понавыдумают!.. Половицы гладкие, только там-сям кучки, где Оленька наскребла. Вот постоишь, тишину послушаешь. Тихо... Ну, Оленька сопит, ну, где-то в доме храп далекий, а то вдруг вскрикнет кто во сне, но все равно - тихо. А это потому, что мыши не шуршат. Нет мышей.
Сначала дико как-то было. Мышь шуршит - жизнь идет, а и в стихах так указано: жизни мышья беготня, что тревожишь ты меня?.. А тут - ничего. Бенедикт хотел спросить, да как-то неловко было. Глупости всякие спрашивать. Нету - дак, наверное, всех выловили.
Да... хорошо: тепло, сытно, жена в теле. Да и к своякам привык: ничего страшного. Не без недостатков, но это уж как все люди. Все люди - разные, верно ведь? Теща, к примеру - с ней, как бы сказать, скучно. Поговорить не о чем. Все только: "кушайте", да "кушайте". Понял, кушаю. Рот открыл, наложил еды, закрыл, жую. Теперь про жизнь али искусство поговорить охота. Прожевал, проглотил, только собрался спросить чего, а она: "почему плохо кушаете?" Опять рот открыл, еды наложил, - с полным ртом разговаривать несподручно, - проглотил, приноровился заговорить, а она:
- Что же вы совсем ничего не едите? Может, вам невкусно? Тогда так и скажите.
- Нет, все замечательно, я просто хотел...
- А замечательно, так и кушайте.
- Да я...
- Нашей едой брезгуете, что ли?
- Нет, я не...
- Может, вы к каким деликатесам привыкши, а от нашего нос воротите?
- Я...
- У нас, конечно, без разносолов, чем богаты, тем и рады, а если вы нашего не признаете...
- Но...
- Оленька! Что же он у тебя капризный какой... Уж если мою стряпню в рот не берет, я уж прям не знаю, чем его кормить!..
- Беня, не расстраивай маменьку, кушай...
- Да кушаю я, кушаю!!!
- Плохо, значит, кушаешь, - вот такие пререкания как пойдут, так все искусство, стихи там, али что, из головы и выскочат.
Тесть, - он немножко другой. Он поговорить даже очень любит. Он, можно сказать, все время говорить хочет, другой раз думаешь: может, помолчал бы маленечко. Он поучать любит, али вопросы задавать, вроде как проверяет. Откроет рот, подышит-подышит, и спрашивает. А у него запах изо рта нехороший, вроде бы как пованивает. И шею-то все словно бы вытягивает, - Бенедикт думал, ему ворот жмет, а нет: ворот у него расстегнут. Просто привычка такая. Вот наестся Бенедикт, сядет к окну посидеть, - тут и тесть рядком садится, разговоры разговаривает.
- Ну что, зять, мыслей каких не завелось?
- Каких мыслей?
- Мыслей всяких нехороших?
- Не завелось.
- А если подумать?
- И думать не могу. Объелся.
- Может, на злодейство тянет?
- Не тянет.
- А если подумать?
- Все равно не тянет.
- Может, смертоубийство какое задумал?
- Нет.
- А если подумать?
- Нет.
- А если по-честному?
- Да что вы, ей-Богу! Ну сказал же: нет!
- А начальство сковырнуть не мечтается?
- Слушайте, я спать пойду! Я не могу так!
- А если во сне мечты какие душегубные придут?..
Бенедикт встанет, к себе в горницу уйдет, дверью хлопнет и на лежанку бросится. А дверь тихо-тихо так отворяется: тесть голову просовывает.
Шепотом:
- А против мурзы злоумышление не пришло?
Бенедикт молчит.
- Против мурзы, говорю?..
Бенедикт ни гу-гу.
- А? Не пришло, спрашиваю?.. Зять?.. А, зять?.. Против мурзы, спрашиваю, не пришло ли...
- Нет!!! Нет!!! Закройте дверь! Я сплю!!! Не мешайте человеку, что такое, я спать хочу!!!
- Так как, пришло или нет?..
Вот так времечко и течет. Покушать, поспать, с родней полаяться. В санях покататься. В окошко посмотреть. Все ладно, хорошо, - лучше не бывает. Но чего-то как бы недостает. Будто что-то еще надо. Только забыл, что.
Первое время после свадьбы ничего не надо было. Недели так с две, ну три. Ну четыре. Пять, может. Пока привыкал, да осматривался, да то, да се. А потом - вот словно что-то было, ан - и нету. СЛОВО
Сперва Бенедикт думал, что ему мышиного шороха не хватает. Ведь мышь - это все. И поесть, и одежу из шкурок скроить, и в обмен на торжище чего хочешь за нее дадут. Вот как он тогда двести штук наловил, на новый год-то? Душа пела, люди подпевали! Вспоминалось, как шел чуть ли не вприпляску, осевшие сугробчики потаптывал, в лужи пяткой бил, чтоб дрызгало радугой! Честная плата за честные труды! А сколько он всего на тех мышей наменял-то! Ведь они после с Никитой-то Иванычем неделю это добро ели, доесть не могли. Старик ватрушек напек... Как-то они на тех ватрушках сдружились, что ли. Если вообще с Прежним стариком дружить можно. Правда, кулинар из него - аховый, ежели с тещей сравнить. Ватрушки, по правде если, были кривоватые, - с одного боку сырые, с другого подгорелые, поверху - не творог, а не знам што. Тещины-то ватрушки сами во рту тают.
Потом думал: может, по избе своей соскучился. Бывало, и сон снился: идет он будто по тестеву дому, с галереи на галерею, с яруса на ярус, а дом вроде и тот, да не тот: словно он длиннее стал, да эдак вбок, все вбок искривляется. Вот идет он, идет, да дивится: что это дом все не кончается? А нужно ему будто одну дверь найти, вот он все двери и дергает, открывает. А что ему надо за той дверью - неведомо. Вот он одну дверь-то открыл, - а там изба его, да тоже не такая, а словно бы побольше стала: потолок высоко вверх уходит, в темноту, и не увидать. А только сено сухое с потолка помаленьку сыплется, шуршит и сыплется. Вот он будто стоит и на то сено смотрит, а в сердце страх, и будто кто лапой сердце то сожмет, то отпустит. И вот он сейчас что-то узнает. Вот сейчас узнает. А тут будто Оленька идет и бревно тащит. А сама неприветливая, тоже сухая какая-то. Куда ты, Оленька, бревно тащишь, почему неприветлива? А она усмехается так неприятно и говорит: какая же я Оленька, я не Оленька... Смотрит: и правда, не Оленька это, а другой кто-то...
...Вот проснешься от такого сна, - во рту сухость, а сердце: тылдых! тылдых! И не понять, на каком ты свете. И ощупаешь сам себя: а я ли это? А луна сквозь пузырь светит, ярко так и страшно. И дорожка лунная на полу протянулась... А есть люди, которые во сне ходят, когда луна в полную силу взойдет: а звать лунатики. А их, говорят, луна манит. Вот в такую ночь они с постели встанут, руки вытянут, пальцами шевелят и идут. А зачем они руки вытягивают, мы не знаем. Похоже, как если б подаяния просили, али помощи какой, а только если возьмешь такого за руку, - отпрыгнет. И на личике изумление. И прислушивается: головку набок склонит и прислушивается. А глаза открыты, а нас они не видят. Такие голубчики с постели встанут, во двор выйдут, ходят-бродят, а потом давай на крышу карабкаться, ловко так, как по лестнице. Взойдут на крышу, под самый конек, и разгуливают. Там, видать, к луне поближе. Вот они на луну-то смотрят, а она на них: на луне вроде как лицо видать, а то лицо плачет: смотрит на нас, на жизнь нашу, и плачет.