А этого голубчика, что он задавил-то, он и не знал прежде, и в глаза не видывал, не распалялся на него, ничего не имел против, - живет и пущай себе живет, репу садит, с бабой своей беседует, детушек малых на коленке качает.
А просто книгу хотел отнять, потому что отсталость в обществе большая, народ темный, суеверный, книги под лежанкой держит, а то в ямку сырую закапывает, а книга от того гибнет, гниет, рассыпается, зеленью подергивается, дырками, червоточиной; книгу спасать надо, в месте сухом и светлом содержать, холить и лелеять, беречь и целовать, - другой не будет, другой взять неоткуда, древние люди, что книгу эту написамши, сошли на нет, вымерли, и тени не осталось, и не вернутся, и не придут! Нету их!
А они, голубчики наши темные, - вона! - ни себе, ни людям, попрятали книги и гноят, и нипочем не признаются, что, мол, книга у него запрятана, а отсталость большая и Болезни боятся, а Болезнь тут ни при чем, Бенедикт тыщу книг прочитал и здоров.
А на голубчика он не распалялся, это все водонос из Дели, а звали его Кандарпакету, это все тесть, - подбил под руку, подсунул крюк не вовремя, когда сердце ослепло, когда снег бесновался, да дальний вой разума лишил!.. А вот, а вот что она делает с людьми: лишает разума, летит в метели, голодная, бледная, и себя не слышишь, и в глазах звездные колеса, и рука не туда поворачивает: хрусь! - и потекло.
...А книгу уберег. Книга! сокровище мое несказанное! жизнь, дорога, просторы морские, ветром овеянные, золотое облако, синяя волна! Расступается мрак, далеко видать, раскрылась ширь, а в шири той - леса светлые, солнцем пронизанные, поляны, тульпаном усыпанные, ветер весенний зефир ветку качает, белым кружевом помавает, а то кружево повернется, веером раскроется, а в нем, как в чаше какой узорной, Княжья Птица белая, рот красный, невинный: не ест, не пьет Птица Паулин, только воздухом живет да поцелуями, ни вреда от нее никакого, ни беды не бывает. А улыбнется Княжья Птица тульпановым ртом, возведет светлые очи горе, - все о себе пресветлой думает; опустит очи долу, - все собой любуется. А увидит Бенедикта, и скажет: поди сюды, Бенедикт, у меня всегда весна, у меня всегда любовь...
- Золотой ты мой человек... сердце твое золотое... - сокрушался тесть, - ведь учил тебя, учил... Экой ты... Поворачивай, говорил, крюк-то, поворачивай... Говорил я тебе? Говорил! А ты?.. Что наделал-то...
Тесть качал головой, сидел, пригорюнившись, подпершись рукою, глядел с укоризной.
- Поспешил, да? Вот и поспешил... человека не уберег... Теперь уж его и не вылечишь! Разве теперь вылечишь?.. А?.. - Тесть низко склонялся, светил Бенедикту в глаза, дышал нехорошим запахом изо рта.
- Нечаянно я! - тоненько визжалось Бенедикту сквозь слезы. Слова сами писком выходили. - Напугала она меня!
- Кто напугал?
- Да кысь-то!.. Напугала! Я и промахнулся!
- Идите себе, бабы, - гнал тесть. - Зять расстроен, вишь, - незадача у него какая вышла. Переживает. Не путайтесь под ногами. Канпоту еще давайте. Каклет несите белых, мягких.
- Не хочу-у-у!
- Надо. Надо покушать-то. Бульончику тоже. Вон как сердце у тебя... бьется как... - Тесть рукой трогал сердце Бенедикту, общупывал твердыми пальцами.
- Не трожьте! Оставьте меня!
- Что значит оставьте. Я ж медицинский работник. Состояние мне твое знать надобно? - надобно. А то смотри: дрожишь весь. Ну-ка, давай. Ну-ка, вот так. Ам! Ну-ка еще.
- Книгу...
- Эту, что изъяли-то?.. Не волнуйся. У меня книга.
- Дайте...
- Нельзя тебе, нельзя! Что ты? - лежи. Волнение очень большое. Разве можно самому? Я тебе вслух почитаю. Книга хорошая... Книга, мил человек, самый наипервейший сорт...
И Бенедикт лежал укутанный, давился бульоном и слезами, а тесть, осветив страницы глазами, водя пальцем по строчкам, важным, толстым голосом читал:
Ко-мар пи-щит,
Под ним дуб тре-щит,
Виндадоры, виндадоры,
Виндадорушки мои!
Поросеночек яичко снес,
Куропаточка бычка родила,
Виндадоры, виндадоры,
Виндадорушки мои!
Села баба на баран,
Поехала по горам,
Виндадоры, виндадоры,
Виндадорушки мои!..
ЦИ
У Феофилакта брали, у Бориса брали, у Евлалии - две. Клементий, Лаврентий, Осип, Зюзя, Револьт, - к этим зря ездили, ничего не нашли, одни обрывки. У Малюты в сараюшке три книги закопаны, все черными пятнами пошедцы, ни слова не разберешь. Вандализм... Клоп Ефимыч, - кто бы мог подумать? - сундук цельный держал, и на виду, две дюжины сухих и чистых. А только ни слова по-нашему, а значки неведомые: крюки да гвозди гнутые. У Ульяны - только с картинками. Мафусаил и Чурило, близнецы, за рекой жили, мышей в рост давали, - одна, маленькая, рваная. Ахметка спалить успел: спугнули... Зоя Гурьевна спалила. Авенир, Маккавей, Ненила-заика, Язва, Рюрик, Иван Елдырин, Сысой, - у этих ничего. У Януария, знать, было когда-то, да делось невесть куда, а только в чулане все стены картинками увешаны, а на картинках бабы срамные.
Мрак.
- Сколько ж гадости в народе, - говорил тесть, - ты подумай. Ведь когда еще было сказано: книг дома не держать! Сказано? - сказано. А нет, держат. Все по-своему хотят. Гноят, пачкают, в палисаде закапывают. Чуешь?
- Да, да.
- Дырки проковыривают, страницы рвут, на цигарки сворачивают...
- Ужасно, не говорите!..
- Заместо крышек на суповые горшки кладут...
- Не травите душу! Слышать не могу!..
- То слуховое окно книжкой заткнут, а дождь пойдет, листы-то и расползутся, ровно каша... А то в печную трубу сунут, - сажа, копоть страшенная, а потом пых! - и сгорела... А есть которые дрова жалеют, книжками печи топят...
- Молчите, молчите, не надо!..
- А есть такие, - слышь, зять? - есть которые листов нарвут да в нужный чулан снесут, а там на гвоздок-то для надобностев своих навесят... А надобности их известные...
Бенедикт не выдерживал, вскакивал с тубарета; запустив руки в волосья, бегал по горнице: в сердце узел тесный, в душе сумятица и кривизна, будто наклон какой, будто пол под ногами накренился, как во сне, и вот сейчас, сейчас все с него покатится в бездонную яму, в колодец, не знай куда. Мы тут сидим себе, али на лежанке лежим в теплом тереме, все у нас чисто и культурно, с кухни блинами пахнет, бабы у нас степенные, белые, румяные, в бане распарены; сами расфуфырены: бусы, да кокошники, да сарафаны с лентами, да юбки, да вторые, да третьи, да еще что придумали: шали надели с шорохом, белые, из пера кружевного, чистого, узорчатого; - а там в городке-то голубчики в неметеных избах, в копоти да срани своей неизбывной, с побитыми рылами, со взорами мутными, хватают книгу, пальцев не обтеревши; рвут с треском, вырывают листы, - поперек, пополам; отрывают ноги коням, головы красавицам; скомкав, швыряют морские ладьи в прожорливый огонь; свертывают, давя, белые дороги в цигарку: завивается путь сизым дымком, трещат, погибают цветущие кусты; под корень срубленное, со стоном валится дерево Сирень, валится береза золотая, вытоптан тульпан, загажена тайная поляна; с диким криком, с разорванным ртом валится с ветвей Княжья Птица Паулин, - ноги кверху да головой об камень!
Сожжешь - не вернешь, убьешь - не воротишь; что бы вынес ты из горящего дома?.. Я-то? Ай не знаете? А еще Истопник! А то спрашивал загадку, али, говорит, дилемму: кабы выбирать, что б ты вытащил: кошку али картину? Голубчика али книгу? Вопросы! Еще вроде как мучился, сумлевался, головой качал, бородой крутил!.. "Не могу решить, триста лет думаю..." Кошку, прям! Кошке, - али, по-научному, коту, - ему наподдать надо, чтоб как плевок летел, чтоб под ногами не путался, чтоб работу свою знал: мышей ловить! а не картину!.. Голубчики?! Голубчики - прах, труха, кало, дым печной, глина, в глину же и возвернутся. Грязь от них, сало свечное, очески...
Ты, Книга, чистое мое, светлое мое, золото певучее, обещание, мечта, зов дальний, -
О, призрак нежный и случайный,
Опять я слышу давний зов,
Опять красой необычайной
Ты манишь с дальних берегов!..
Ты, Книга! Ты одна не обманешь, не ударишь, не обидишь, не покинешь! Тихая, - а смеешься, кричишь, поешь; покорная, - изумляешь, дразнишь, заманиваешь; малая - а в тебе народы без числа; пригоршня буковок, только-то, а захочешь - вскружишь голову, запутаешь, завертишь, затуманишь, слезы вспузырятся, дыхание захолонет, вся-то душа как полотно на ветру взволнуется, волнами восстанет, крылами взмахнет! А то чувство какое бессловесное в груди ворочается, стучит кулаками в двери, в стены: задыхаюся! выпусти! - а как его, голое-то, шершавое, выпустишь? какими словами оденешь? Нет у нас слов, не знаем! Как все равно у зверя дикого, али у слеповрана, али русалки, - нет слов, мык один! А книгу раскроешь, - и там они, слова, дивные, летучие:
О, город! О, ветер! О, снежные бури!
О, бездна разорванной в клочья лазури!
Я здесь! Я невинен! Я с вами! Я с вами!..
...али желчь, и грусть, и горесть, и пустота глаза осушат, и тоже слов ищешь, а вот они:
Но разве мир не одинаков
В веках, и ныне, и всегда,
От каббалы халдейских знаков
До неба, где горит звезда?
Все та же мудрость, мудрость праха,
И в ней - все тот же наш двойник:
Тоски, бессилия и страха
Через века глядящий лик!
Бенедикт выбегал на галерею, смотрел с верхотуры на слободу, на городок, на горки его и низины, на тропы, протоптанные между заборами, на занесенные снегом улицы; дуло и шуршало снегом, с шорохом сыпалось с крыши за ворот. Стоял, вытянув шею, вертел головой туда-сюда, всматривался, смаргивал иней: у кого спрятано? У кого, - в тряпице на печи, в ящике под лежанкой, в ямке земляной, в берестяном коробе, - у кого? Знать бы!.. Ведь есть же, есть, есть!.. Знаю, что есть, вот чую, нюхом чую: есть! - только у кого? Щурясь, всматривался в слепой полумрак: сумерки, зажигаются огоньки в избах; поспешают-семенят там внизу людишки, бегут-торопятся в печное тепло, на лавку, да за суп за свой, жидкую мышиную похлебочку... Как и едят-то дрянь такую, как и не противно-то?.. Чуть темная водица, - вот как ноги помоешь, такого цвета... Малые тушки на дно осевши, червырями для солености приправлено... Народный анчоус... Никита Иваныч так червыря звал... Жив ли старик-то? А проведать его... Может, книга у него есть? Может, почитать даст? - и лечить его не надо, сам даст...