- Вот вам вся надпись, али сказать, текст, доподлинно. И никакой "фиты" там нет. "Хер" - сколько хотите, раз, два... восемь. Нет, девять, в "Захаре" девятый. А "фиты" нет.
- Нет там вашей "фиты", - поддержал и Лев Львович.
- А вот и есть! - закричал ополоумевший Истопник, - "Никитские ворота" - это моя вам фита, всему народу фита! Чтобы память была о славном прошлом! С надеждой на будущее! Все, все восстановим, а начнем с малого! Это же целый пласт нашей истории! Тут Пушкин был! Он тут венчался!
- Был пушкин, - подтвердил Бенедикт. - Тут, в сараюшке, он у нас и завелся. Головку ему выдолбили, ручку, все чин чинарем. Вы же сами волочь подмогали, Лев Львович, ай забыли? Память у вас плохая! Тут и Витя был.
- Какой Витя?
- А не знаю какой, может, Витька припадошный с Верхнего Омута, может, Чучиных Витек, - бойкий такой парень, помоложе меня будет; а то, может, Витя колченогий. Хотя нет, вряд ли, этому сюда не дойти. Нет, не дойдет. У него нога-то эдак на сторону свернута, вроде как ступней вовнутрь...
- О чем ты говоришь, какой Витя, при чем тут Витя...
- Да вон, на столбе, на столбе-то! "Тут был Витя"! Ну и ну, я же только что прочел!
- Но это же совершенно неважно, был и был, мало ли... Я же говорю про память...
- Вот он память и оставил! Затем и резал! Чтоб знали, - кто пройдет, - помнили накрепко: был он тут!
- Когда же ты научишься различать!!! - закричал Никита Иваныч, вздулся докрасна и замахал кулаками. - Это веха, историческая веха! Тут стояли Никитские ворота, понимаешь ты это?! Неандертал!!! Тут шумел великий город! Тут был Пушкин!
- Тут был Витя!!! - закричал и Бенедикт, распаляясь. - Тут был Глеб и Клава! Клава - не знаю, Клава, может, дома сидела, а Глеб тут был! Резал память! И все тут!.. А! Понял! Знаю я Витю-то! Это ж Виктор Иваныч, который старуху вашу хоронил. Распорядитель. Точно он, больше некому. Виктор Иваныч это.
- Никогда Виктор Иваныч не станет на столбе глупости резать, - запротестовали Прежние, - совершенно немыслимо... даже вообразить трудно...
- Отчего ж не станет? Вы почем знаете? Что он, глупей вас, что ли? Вы режете, а он не режь, да? Про ворота - можно, давай вырезай, а про человека - ни в коем разе, так?
Все трое молчали и дышали через нос.
- Так, - сказал Никита Иваныч, выставляя вперед обе ладоши. - Спокойно. Сейчас - погоди! - сейчас я сосредоточусь и объясню. Хорошо. Ты в чем-то прав. Человек - это важно. Но! В чем тут суть? - Никита Иваныч собрал пальчики в щепотку. - Суть в том, что эта память - следи внимательно, Бенедикт! - может существовать на разных уровнях...
Бенедикт плюнул.
- За дурака держите! Как с малым ребятенком!.. Ежели он дылда стоеросовая, так у него и уровень другой! Он на самой маковке вырежет! Ежели коротышка - не дотянется, внизу сообщит! А тут посередке, в аккурат в рост Виктора Иваныча. Он это, и сумнений никаких быть не должно.
- Степь да степь кру-го-о-ом... - ни с того ни с сего запел Лев Львович.
- Путь далек лежи-и-и-и-и-т! - обрадовался Бенедикт, песню эту он жаловал, всегда в дороге пел и перерожденцам указывал петь. - В то-ой степи глухо-о-о-о-ой...
- У-умира-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-ал ямщик!
Запели втроем, Бенедикт басом, Никита Иваныч больше хрипом, а Лев Львович - высоким таким голосом, душевным, распрекрасным, со слезой. Даже Николай во дворе удивился, бросил щипать травку и уставился на поющих.
Ты, товарищ мо-о-ой,
Не попо-о-о-омни злаааааааааааааа,
В той степи глухо-о-о-о-оой
Схо-о-рони меняаааааааа!
Так пелось, такая томность, легкость такая вступила, такое согласие, крылья такие, будто и прокуренная избушка - не избушка, а поляна, будто вся природа голову подняла, обернулась, удивилась, рот разинула и слушает, а слезы у ей так и текут, так и текут! Будто сама Княжья Птица от себя, любимой, отвлеклася, глазами пресветлыми уставилась на нас и дивится! Будто не лаялись только что промеж себя, сердце не распаляли, злобным взором не посматривали, презрение взаимное на рыло не напускали, будто руки не чесались взять да и кулачищем в морду-то заехать товарищу, чтобы не кривил на меня личико, пасть на сторону не оттягивал, сквозь зубы не цедил, через губу не высокомерничал! А не очень-то и позлишься, спеваючи: рот-то разинут ровненько, покривишься - песню испортишь: пискнешь не тем звуком, собьешься, будто уронишь что, прольешь! А испортишь песню - сам же и будешь дурак, виноватого тут, кроме тебя, нету! Другие-то, вон, дальше идут, песню несут ровненько, не шелохнувши, а ты будто оступился спьяну, да и мордой в
грязь, позорище!
А еще скажи-и-и-и-и-и-и-и,
Что в степи-и-и-и-и заме-е-е-е-е-ерз!..
Лев Львович оборвал песню, ударился головой об стол и заплакал, как залаял. Бенедикт испугался, бросил петь, уставился на Прежнего, забыл и рот закрыть, так он у него на букве "он" и остался, открымши.
- Лев Львович! Левушка! - засуетился Никита Иваныч, забегал со всех сторон, дергал плачущего за рукавчик, хватал кружку, бросал кружку, хватал полотенчико, бросал полотенчико. - Ну что уж теперь! Левушка! Ну ладно вам! Ну живем же как-то! Ведь живем?
Лев Львович мотал головой, катал голову по столу, вроде как отрицание делал, не хотел перестать.
- Беня! Водички давайте!.. Ему нельзя нервничать, у него сердце больное!
Отпоили Прежнего, обсушили полотенчиком, в лицо руками помахали.
- Поете хорошо! - утешал Никита Иваныч. - Учились или так? Наследственность?
- Наверно... Папа у меня зубной врач, - всхлипнул напоследок Лев Львович. - А по мамочке я с Кубани. ЕРЬ
Бабского тулова, говорят, мало не бывает; верно говорят. Расперло Оленьку вширь и поперек - краше некуда. Где был подбородок с ямочкой, там их восемь. Сиськи на шестой ряд пошли. Сама сидит на пяти тубаретах, трех ей мало. Анадысь дверной проем расширяли, да видно, поскупилися: опять расширять надо. Другой бы супруг гордился. А Бенедикт смотрел на всю эту пышность безо всякого волнения. Не тянуло ни козу ей делать, ни щекотить, ни хватать.
- Ты, Бенедикт, ничего в женской красоте не смыслишь; вот Терентий Петрович, он ценит... Иди в другую горницу спать.
Ну и хрен с ней. Еще задавит ночью, приспит. Бенедикт справил себе лежбище в библиотеке. Оттуда храпа ее почти не слыхать. И сигнал скорее придет.
Спал не раздемшись, мыться бросил: скушно. За ушами пыли набралось, сору, твари какие-то поселились: неспешные, многоногие, по ночам с места на место переходят, беспокоятся, может, гнезда свои перетаскивают, а кто - не видать: они ж за ушами. Ноги тоже пропотели и склеились. А без разницы. Лежишь как теплый труп; вот уши - они не слышат, вот глаза - они не глядят. Руки, правда, мыл; а это по работе требование.
...А где этот ясный огонь, почему не горит?..
Встанешь, на кухню сходишь, каклету из миски двумя пальцами выудишь, третьим стюдень с нее обобьешь. Съешь. Безо всякого волнения. Съел - и съел. Ну и что? В пляс теперь пускаться?
Отвернешь пузырь с окна - частый дождик моросит, в лужи бьет да бьет; тучи низкие, все небо обложили, днем темно, будто и не рассветало. Через двор идет холоп, - полой голову от дождя накрыл, лужи огибает, мешок сена перерожденцам тащит. Раньше - давно, ох, как давно, в прежней жизни! - раньше принялся бы гадать: поскользнется ай нет? Упадет ли? А теперь смотришь тупо так: да, поскользнулся холоп. Да, упал. А прежней радости нет.
...Фонарщик был должен зажечь, да фонарщик вот спит,
Фонарщик вот спит, моя радость, а я ни при чем...
В спальной горнице стук да бряк: Оленька с Терентием Петровичем в домино играют, смеются. В другое время ворвался бы в горницу как лютый смерч, Терентию рыло бы наквасил, зубов поубавил, выбил из семейных покоев пинками; Оленьке бы тоже звездюлей навесил: ухватил бы за волосья, за колобашки за ее, да об стенку сметанной мордой, да еще! Да еще раз! А ну-к, еще! Да каблуками потоптать, да по ребрам, да по ребрам!
А теперь и это все равно: играют и пусть себе играют.
Вот лежишь. Лежишь. Лежишь. Без божества, без вдохновенья. Без слез, без жизни, без любви. Может, месяц, может, полгода, и вдруг: чу! будто повеяло чем. А это сигнал.
Встрепенешься сразу, навостришься. Пришло, али показалось? Вроде показалось... Нет! вот опять! явственно! На локте приподымешься, ухо набок свесишь, будто слушаешь.
Вот будто свет слабенький в голове, - как свеча за приотворенной дверью... Не спугнуть его...
Вот он чуть окреп, свет-то этот, видать вроде как горницу. Посередь горницы - ничего, а на ничеве - книга. Вот страницы перелистываются... Вот будто к глазам приблизилась, уже различить можно, что написано...
Тут все во рту пересохнет, сердце стучит, глаза совсем ослепнут: только книгу и видишь, как она перелистывается, все перелистывается! А что вокруг тебя делается, того не видишь, а ежели и видишь, то смысла-то в этом никакого и нету! Смысл - он вон где, в книге этой; она одна и есть настоящая, живая, а лежанка твоя, али тубарет, али горница, али тесть с тещей, али жена, али полюбовник ее, - они неживые,
нарисованные они! тени бегучие! вот как от облака по земле тень пробежит - и нету!
А что за книга, где лежит, почему перелистывается, - листает ли ее кто? сама ли колышется? - неведомо.
Вот как-то дернуло, - кинулся и проверил Константин Леонтьича. Ехал мимо, так и дернуло: а если у него?.. Ничего не было, одни червыри на бечевке. Вот это был сигнал ложный.
А бывает истинный сигнал, и бывает ложный: коли сигнал истинный, то видение это, что в голове-то видишь, - оно как бы крепнет, али сказать, плотней становится; книга, что привиделась, все тяжелеет, тяжелеет: поначалу она прозрачная, водянистая, а потом сгущается, бумага у ей такая белая, али желтоватая, шероховатая, каждую веснушку, али пятнушко, али царапинку видать, словно близко на кожу смотришь. Смотришь и смеешься от радости, словно вот сейчас любовничать собрался.
Буковки тоже: поначалу скользят, прыгают, как мураши, а опосля ровными такими рядками ложатся, черненькие, шепчут. Которые открытые, али сказать, распахнутые, будто бы приглашают: заходи!
Вот буква "он", окошко круглое, словно бы смотришь через него с чердака на гулкий весенний лес, - далеко видать, ручьи видишь и поляны, а повезет если, глаз если настроишь, то и Птицу Белую, малую, далекую, как белая соринка. Вот "покой", - так это ж дверь, проем дверной! А что там за ним? - незнамо, может, жизнь новая, неслыханная! Какой еще не бывало!