Слава его скромна и высока.
Он дорожил своим честным именем, которое пронес через нужду, войны, революцию...
И на что ему была нужна дружба с ворами!
Во дворе мне сказали, что прачка приходила два раза. Белье оставила у дворника, дяди Николая, а за деньгами (пятнадцать рублей) придет завтра после обеда.
Я хотел поставить чайник - керосину не было. Хлеба тоже, денег тоже. Но мне на все наплевать было в этот вечер. Я бухнулся в постель и, не раздеваясь, заснул крепко.
Утром как будто кто-то подошел и сильно тряхнул мою кровать. Я вскочил - никого не было. Это будила меня моя беда. Нужно было где-то доставать денег. Но где? Что я, рабочий, служащий или хотя бы дворник, как дядя Николай, который, глядишь, тому дров наколол, тому ведро вынес, тому ковер вытряхнул?..
Однако, зажмурив глаза, я упорно твердил только одно: "Достать, достать... все равно достать!"
Надо было выкупить фотоаппарат, продать его тут же рядом в скупочный магазин, отдать деньги прачке, а на остаток начинать жить по-новому.
Но где взять тридцать рублей на выкуп?
И сразу же: "А что же такое, если не деньги, лежит в запертом ящике письменного стола?"
Конечно, догадливая Валентина не все взяла с собой на Кавказ, а, наверное, часть оставила дома, для того чтобы осталось на первые расходы по возвращении. Тогда будет все хорошо. Тогда я подберу ключ, возьму тридцатку, выкуплю аппарат, продам его, отдам деньги прачке, тридцатку положу обратно в ящик, а на остаток буду жить скромно и тихо, дожидаясь того времени, когда меня заберут в лагерь.
Ну, до чего же все просто и замечательно!
Но так как, конечно, ничего замечательного в том, чтобы лезть за деньгами в чужой ящик, не было, то остатки совести, которые слабо барахтались где-то в моем сердце, подняли тихий шум и вой. Я же грозно прикрикнул на них и опрометью бросился к дворнику, дяде Николаю, доставать напильник.
- Зачем тебе напильник? - недоверчиво спросил дворник. - Все хулиганство! Вечор тоже мальчишка из шестнадцатой квартиры попросил -отвертку, а сам, чертяка, чужой ящик для писем развинтил, котенка туда сунул, да и заделал обратно. Жиличка пошла газеты вынимать, а котенок орет, мяучит. Газету исцарапал да полтелеграммы изодрал от страха. Насилу разобрали. Не то в телеграмме "приезжай", не то "не приезжай", не то "подожди езжать, сам приеду".
- Мне, дядя Николай, такими глупостями заниматься некогда, - сказал я. - У меня радиоприемник сломался. Ну вот... там подточить надо.
- То-то, глупостями не заниматься! Что это к нам во двор этот прощелыга Юрка зачастил? Ты, парень, смотри! Тут хорошего дела не будет. Возьми напильник в ящике. Да белье захвати. Вон за шкапом узел. Прачка в обед за деньгами прийти обещалась. Отец-то ничего не пишет?
- Пишет! - схватив напильник и взваливая на плечи узел, ответил я. - Он, дядя Николай, все что-то там взрывает... грохает... Я, дядя Николай, расскажу потом, а сейчас некогда.
Отовсюду, где только мог, я собрал старые ключи и, отложив два, взялся за дело.
Работал я долго и упрямо. Испортил один ключ, принялся за второй. Изредка только отрывался, чтобы напиться из-под крана. Пот выступал на лбу, пальцы были исцарапаны, измазаны опилками и ржавчиной. Я прикладывал глаз к замочной скважине, ползал на коленях, освещал ее огнем спички, смазывал замок из масленки от швейной машины, но он упирался, как заколдованный. И вдруг - крак! И я почувствовал, как ключ туго, со скрежетом, но все же поворачивается.
Я остановился перевести дух. Отодвинул табуретку, собрал и выбросил в ведро мусор, опилки, сполоснул грязные, замасленные руки и только тогда вернулся к ящику.
Дзинь! Готово! Выдернул ящик, приподнял газетную бумагу и увидел черный, тускло поблескивающий от смазки боевой браунинг.
Я вынул его - он был холодный, будто только что с ледника. На левой половине его рубчатой рукоятки небольшой кусочек был выщерблен. Я вынул обойму; в ней было шесть патронов, седьмого недоставало.
Я положил браунинг на полотенце и стал перерывать ящик. Никаких денег там не было.
Злоба и отчаяние охватили меня разом. Полдня я старался, бился, потратил столько драгоценного времени - и нашел совсем we то, что мне было надо.
Я сунул браунинг на прежнее место, закрыл газетой и задвинул ящик.
Новое дело! В обратную сторону ключ не поворачивался, и замок не закрывался. Мало того! Вынуть ключ из скважины было теперь невозможно, и он торчал, бросаясь в глаза сразу же от дверей. Я вставил в ушко ключа напильник и стал, как рычагом, надавливать. Кажется, поддается! Крак - и ушко сломалось; теперь еще хуже! Из замочной скважины торчал острый безобразный обломок.
В бешенстве ударил я каблуком по ящику, лег на кровать и заплакал.
Вдруг знакомый протяжный вой донесся из глубины двора через форточку. Это уныло кричал старьевщик.
Я вскочил и распахнул окно. Во дворе, кроме маленьких ребятишек, никого не было. Молча поманил я рукой старьевщика, и, пока он отыскивал вход, пока поднимался, я озирался по сторонам, прикидывал, что бы это такое ему продать.
Вон старые брюки. Вон куртка - локоть порван. А если прибавить коньки? До зимы долго. Вон рубашка - все равно рукава мне коротки. Футбольный мяч! Наплевать... теперь не до игры. Я свалил все в одну кучу, вытер слезы и кинулся на звонок.
Вошел старьевщик. Цепкими руками он ловко перерыл всю кучу, равнодушно откинул коньки. Крючковатым пальцем для чего-то еще больше надорвал дыру на локте куртки, высморкался и сказал:
- Шесть рублей.
Как шесть рублей? За такую кучу всего шесть рублей, когда мне надо тридцать?
Я попробовал было торговаться. Но он стоял молча и только изредка лениво повторял:
- Шесть рублей. Цена хорошая.
Тогда я притащил старые валенки, кухонные полотенца, мешок из-под картошки, отцовские сандалии, наушники от радиоприемника и облезлую заячью шапку. Опять так же быстро перебрал он вещи, проткнул пальцем в валенках дыру, отодвинул наушники и сказал:
- Пять рублей!
Как пять рублей? За такую кучу, которая теперь заняла весь угол, - шесть да пять, всего одиннадцать?
- Одиннадцать рублей! - вскидывая сумку, сказал старьевщик. - Хочешь - отдавай, нет - пойду дальше.
- Постой! - с испугом, который не укрылся от его маленьких жестких глаз, сказал я. - Ты погоди, я сейчас еще...
Я пошел в соседнюю комнату. Старье больше не подвертывалось, и я раскрыл платяной шкап.
Сразу же на глаза мне попалась серо-коричневая меховая горжетка Валентины. Что это был за мех, я не знал. Но я уже несколько раз слышал, что она чем-то Валентине не нравится.
Я сдернул ее с крючка. Она была пушистая, легкая и под лучами солнца чуть серебрилась. Стараясь, насколько возможно, быть спокойным, я вынес горжетку и небрежно бросил ее перед старьевщиком на стол.
Стоп! Теперь уже я подметил, как блеснули его рысьи глазки и как жадно схватил он мех в руки!
Теперь цену он сказал не сразу. Он помял эту вещичку в руках, чуть растянул ее, поднес близко к глазам и понюхал.
- Семьдесят рублей, - тихо сказал он. - Больше не дам ни копейки.
"Ого! Семьдесят!" - испугался я, но так как отступать было уже поздно, то, собравшись с духом, я сказал:
- Как хочешь! Меньше чем за девяносто я не отдам.
- Молодой иунуш, - громко сказал тогда старьевщик, - я не спорю! Может быть, эта вещь и стоит девяносто рублей. Надо даже думать, что стоит. Но вещь эта не твоя, молодой иунуш, и как бы нам с тобой за нее не попало. Семьдесят рублей да одиннадцать - восемьдесят один. Получай деньги - и все дело.
- Как ты смеешь! - забормотал я. - Это мое. Это не твое дело. Это мне подарили.
- Я не спорю, - усмехнулся старьевщик. - Я не спорю. Может быть, и есть такой порядок, чтобы молодая девушка носила сапоги и шинель солдатский, но такой порядок, чтобы молодой иунуш носил дамские туфли и меховой горжетка, - такой порядок нет и никогда не было. Бери скорей, иунуш, деньги - и конец делу.
Я взял деньги. Но конец делу не пришел. Дела мои печальные только еще начинались.
На другой день я записался в библиотеку и взял две книги. Одна из них была о мальчике-барабанщике. Он убежал от своей злой бабки и пристал к революционным солдатам французской армии, которая сражалась одна против всего мира.
Мальчика этого заподозрили в измене. С тяжелым сердцем он скрылся из отряда. Тогда командир и солдаты окончательно уверились в том, что он - вражеский лазутчик.
Но странные дела начали твориться вокруг отряда.
То однажды, под покровом ночи, когда часовые не видали даже конца штыка на своих винтовках, вдруг затрубил военный сигнал тревогу, и оказывается, что враг подползал уже совсем близко.
Толстый же и трусливый музыкант Мишо, тот самый, который оклеветал мальчика, выполз после боя из канавы и сказал, что это сигналил он. Его представили к награде.
Но это была ложь.
То в другой раз, когда отряду приходилось плохо, на оставленных развалинах угрюмой башни, к которой не мог подобраться ни один смельчак доброволец, вдруг взвился французский флаг, и на остатках зубчатой кровли вспыхнул огонь сигнального фонаря. Фонарь раскачивался, метался справа налево и, как было условлено, сигналил соседнему отряду, взывая о помощи. Помощь пришла.
А проклятый музыкант Мишо, который еще с утра случайно остался в замке и все время валялся пьяный в подвале возле бочек с вином, опять сказал, что это сделал он, и его снова наградили и произвели в сержанты.
Ярость и негодование охватили меня при чтении этих строк, и слезы затуманили мне глаза.
"Это я... то есть это он, смелый, хороший мальчик, который крепко любил свою родину, опозоренный, одинокий, всеми покинутый, с опасностью для жизни подавал тревожные сигналы".
Мне нужно было с кем-нибудь поделиться своим настроением. Но никого возле меня не было, и только, зажмурившись, лежал и мурлыкал на подушке котенок.
- Это я - солдат-барабанщик! Я тоже и одинокий и заброшенный... Эй ты, ленивый дурак! Слышишь? - сказал я и толкнул котенка кулаком в теплый пушистый живот.