"Ужасно frivole [легкомысленно (франц.)]", ‑ думала Варвара Николаевна, когда Марья Николаевна сняла кофту и стала надевать на туго стянутый корсет слишком, по мнению Варвары Николаевны, нарядное платье vert houteille [бутылочного цвета (франц.)] с бархатной отделкой. "Как она молодится! ‑ думала Варвара Николаевна. ‑ А она на три года старше меня". Марья Николаевна видела, что Варя замечает и не одобряет ее туалета, и сама о ней подумала, что она слишком опустилась. "Эта кофточка бумазейная и не свежая. А муж ее молод". И эта филиация мыслей привела ее к тому, чтобы спросить ее о нем.
‑ Ну, а как Анатоль, не тяготится деревенской жизнью?
‑ Нет, но только этот год нынешний такая бездна дел, от этого голода. Я почти не вижу его. Это теперь особенное счастье, что вы застали его.
‑ Ну, а что же, правда, голод? За границей пишут ужасы, коллекты [сборы пожертвований (от франц. collecte)] делают. Мне кажется, что преувеличенно.
‑ Спроси у Анатоля. Он говорит, что нет. Да, я вижу, иногда приходят люди. ‑ И Варвара Николаевна вспомнила об оборванной женщине с сумой, в разбитых лаптях, которая нынче утром встретилась ей у людской, и это воспоминание навело ее на обувь. ‑ Я думаю, ты привезла кучу ботинок и туфель. Заграничные так хороши. Я позволяю себе эту роскошь.
‑ Да, я привезла много. Хочешь, я тебе уступлю? Тебе ведь впору мои?
‑ Не совсем ‑ широки, ‑ сказала Варвара Николаевна, никогда не пропускавшая без возражения попытки Марьи Николаевны утверждать, что у них ровные ноги. ‑ Не впору, но носить могу. Что же, вещи приехали?
‑ Вероятно, я спрошу. Да ведь ты готова?
‑ Пойдем. Скоро обедать. Я думаю, ты голодна?
Так беседовали старшие. Между тем в комнате рядом с детской, отведенной для Веры, шли свои разговоры между свидевшимися двоюродными. Вера, стройная, румяная, с блестящими глазами и зубами и такими же, как у тетки, вьющимися волосами, в модном, но простом платье, сидела на диване, окруженная всеми четырьмя старшими Лыжиными, и вела беседу с самой старшей девочкой, кузиной, пятнадцатилетней Сашей, которая сидела рядом с ней и не спускала с нее влюбленных глаз и не обнимала ее, очевидно, только потому, что Вере это могло не понравиться.
В таком же точно положении находился и второй ‑ одиннадцатилетний черноглазый, поэтического вида мальчик Миша, и в еще более ошалевшем от влюбленности состоянии находился третий ‑ толстый белокурый широ‑корожий бутуз Вася, с блестящими узкими серыми глазенками, ни на минуту не спускавшимися с лица и рта говорившей кузины. Только пятилетний Анатолий Анатолиевич, сидевший у Веры на коленях, очевидно не был восхищен так же, как остальные. Он был совершенно равнодушен и не понимал, из чего они так волновались. Ну, кузина, ну, Вера, ну, держит на коленях, ну, колени такие же, как у няни. Платье на груди атласное и часы. Это хорошо. Но все‑таки ничего особенного, и, главное, ничего этого есть нельзя, а уже пора.
Атмосфера обожания, в которой она себя чувствовала, возбуждала Веру. Она и была из тех, которые особенно чутки и легко возбуждаются восхищением людей, да и избалована она была этим и любила это, и теперь ей было очень хорошо. Она видела, что ей восхищаются. И от этого она всей душой любила теперь этих милых детей. А дети чувствовали, что она любила их, и от этого еще больше восхищались и т. д. Круг был замкнут, и любовного электричества набиралось все больше и больше.
Вера рассказывала им про то, как в Италии она один раз отняла собаку у мальчиков, которые мучали ее.
‑ Как же они перестали? ‑ спросил неожиданно Вася, широкорожий белокурый бутуз.
Вера оглянулась на него, и все оглянулись на него, и бутуз начал краснеть, краснеть. Казалось, нельзя было больше покраснеть, но кровь еще и еще приливала, и сырость начинала выступать у него на лбу и в глазах. Он сидел не шевелясь, только вжимая шею в плечи, очевидно чувствуя, что при малейшем движении он погибнет.
‑ Да, разумеется, Вера сказала, чтобы они перестали, они и перестали, ‑ с несомненным убеждением того, что приказания Веры никто в мире не мог ослушаться, сказала Саша.
Вера поспешила отвести глаза от погибающего от конфуза бутуза и продолжала разговор.
‑ Ну, барышня, они с вами и время забыли, ‑ сказала няня, входя. Пожалуйте, Анатолий Анатольич. Мамаша приказали гулять.
Вошла и швейцарка за детьми. Но все дети с досадой отворачивались от швейцарки, держась за Веру, и, чтобы ни на минуту не нарушать близость с нею, только с ней пошли в сад. Швейцарка с упреком и досадой посмотрела на Веру, не только отвлекшую от нее детей, но вызывавшую даже недоброжелательность к ней.
В это время в кухне шло сильное волнение и напряженная работа.
‑ А кто его знал, что они приедут. Мне только нынче сказали, говорила Матрена Петровна, облокотившись на шкап и куря папиросу.
‑ Какое же жаркое будет, коли сейчас убить, сейчас зажарить, ‑ говорил повар в куртке и колпаке, ‑ да и то нет.
‑ Как нет? Вот эту у бабы возьми, а своих двоих ловят,
‑ Ну, давай ее сюда, ‑ сказал повар бабе, державшей курицу.
‑ Вы уж, Матрена Петровна, прибавьте пятачок.
‑ Ну давай сюда.
Повар взял курицу и нож и, отхватив ей голову, бросил ее на пол, где она начала прыгать, обливая кирпичи пола кровью.
‑ Что ж он своих не несет? Евдоким! ‑ крикнул он и вышел из кухни.
Недалеко от кухни, у сиреневого куста, малый, мужик, подходил, расставив руки, к двум курицам, одной белой и другой черной, которые, подрагивая ожерельями, ходили у куста. Кухарка, держа передник, шла с одной стороны.
‑ Ну чего же вы? ‑ сказал повар, и, как только он сказал это, кухарка со всех ног бросилась прямо на черную курицу. Куры поняли, что дело касается их, и пустились бежать. Малый побежал наперерез и чуть было не догнал, но, увидав его, куры прибавили шагу и, миновав его, быстро отделились от кухарки. Они пробежали сквозь сиреневый куст и подбежали к забору. Малый бежал за ними; но куры отделялись все дальше и дальше. Малый стал отставать, и тогда кухарка сменила его. Уменьшившие было ход куры, увидав кухарку, отчаянно закудахтали и опять побежали шибче, шибче, так что за ними, казалось, не поспевали крепкие серые вытянутые ноги. Кухарка гналась за ними. Они опять обежали сиреневый куст, и опять кухарка остановилась. Она не могла бежать дальше и, ухватившись за грудь, тяжело дышала. Малый тотчас же сменил ее.
‑ Не давай ей отдыхать, пуще всего не давай отдыхать! ‑ кричала кухарка. Малый бежал, стуча сапогами;
‑ Петрович! Хоть бы вы подсобили! Петрович! ‑ обратилась кухарка к повару, когда куры опять были подогнаны к забору.
Повар улыбнулся, но, в то время как куры загибали назад у забора, он вдруг кинулся на черную курицу, перехватил ее, загнал в угол забора и, несмотря на отча‑япный крик ее и всплеск крыльев, ухватил ее и торжественно поднял.
‑ Вот как командуют, а вы что без толку гоняете. Упрек повара подействовал. Кухарка и малый заложились за белой курицей и, сменяясь и не давая ей отдыхать, загнали ее опять в сиреневый куст, и там кухарка, расставив руки, поймала и ее. И эти также были зарезаны. А зарезанная прежде уже щипалась малым на столе,
‑ Да уж вы возьмите, Матрена Петровна, отпустите, что ль. Баранчик, право, хорош, ‑ говорил длинный мужик в разорванном на плече и подпоясанном обрывком зипуне, который с раннего утра стоял на дворе у телеги, на которой лежал связанный баран.
Матрена Петровна бросила папироску.
‑ Некогда сказать ей. Все занята с гостями. Пойду еще скажу.
‑ Тц, тц, ‑ пощелкал языком мужик. ‑ Известное дело. Кабы не нужда. Мне б что? А то корову проел! Вот последнюю проем, ‑ говорил мужик, обращаясь к лакею, пришедшему с ведром к водяной бочке.
‑ А что ж, почем мука?
‑ Надысь была шесть гривен.
‑ Руб шесть гривен.
‑ Да уж рубль‑то мы не говорим. Овцу на пуд сменяешь. А надодго ли? Семь душ.
‑ Да, беда. А ты откуда?
‑ Да мы ближние, из Телятинок.
‑ Так. ‑ Лакею не хотелось идти в дом. ‑ Это у вас, значит, охота собирается?
‑ Должно, у нас. Вечор по нашей деревне шли, шли, ровно полк. Этих собак, братец ты мой, как стадо. А сам бравый, золото так и горит.
‑ Это княжеские‑то? ‑ спросил лакей.
‑ А то чьи ж? Яго.
‑ Сам‑то он где?
‑ Сказывали, в Покровском стал.
‑ Тоже к нам ожидают, ‑ оказал лакей.
‑ О‑о‑о! ‑ сказал мужик полуодобрительно, полу‑удивленно.
Лакей хотел что‑то поговорить, но его кликнули, и он убежал.
Мужик дождался‑таки. Барана взяли. Мужик сам зарезал его в сарае, снял с него овчину и, шлепнув ее в ящик телеги, стал дожидаться денег.
В шесть часов из кур были сделаны котлеты, баранина зажарена, и обед готов.
За столом было две четы, Вера, четверо детей, швейцарка и русский учитель, воспитанник духовной академии, живший в доме. Разговор завязался общий ‑ о погоде, о музыке, о тете Насте, об экскурсиях в горы. Все, кроме детей, гувернантки и учителя, участвовали в нем. Центром разговора была Вера. Она очевидно кокетничала и с детьми, и с теткой, и с дядей Анатолием Дмитриевичем, у которого губы морщились в улыбку, когда он, глядя на нее, говорил с ней, и даже с учителем, молчание которого и постоянно устремленные на нее, тоже восхищенные взгляды беспокоили ее. Ей нужно было знать, что и он покорен. И она изредка взглядывала на него, как бы поверяя, тут ли он и пойман ли так же, как другие.
Недовольна ей была только Варвара Николаевна, которая, заметив впечатление, какое она производила на ее мужа, особенно ласково улыбалась ей, чтобы скрыть свое недоброжелательство, и особенно недовольна, до ненависти, была ею швейцарка, которая осудила в ней все ‑ от серег до произношения.
И действительно, Вера была не совсем натуральна, она сама чувствовала это, но не могла изменить того тона, в который попала, и при том подъеме духа, в котором она находилась. Она рассказывала, например, про свои экскурсии с отцом и о том, как она с ним обходилась, как с ребенком, одевала, кормила его.